Ржавый-ржавый поезд (СИ) - Ролдугина Софья Валерьевна. Страница 23

– Ирма знает?

Макди сплюнул на землю.

– Знает. А, к черр-ртям всё! – разозлился он вдруг. – Достало всё, сил нет. Со следующего года осядем где-нибудь, хватит брр-родяжничать. А то сначала Клермонт, а теперь вот… – Макди взглянул на меня и осёкся.

У меня вырвался смешок.

– А теперь я, да?

– Да, – ответил Макди и понизил голос до шёпота: – Ты не говори ему, что я тут натрепал. Мало ли что, эгрхм…

– Ну не убьёт же он тебя за сплетни, – неловко пошутил я. – Даже если это и всплывёт.

Макди посмотрел на меня, как будто я предложил немного пожонглировать бенгальскими свечами на пороховом складе.

Мне стало стыдно.

Действительно, мало ли что…

Полицейские, как выяснилось позднее, проторчали в лагере до самого полудня. Сначала я сидел в шатре Макди и послушно ждал, как разрешится ситуация, но потом удрал на речку. Никто меня не хватился, и в итоге я плескался до самого вечера. В лагерь вернулся слегка обгоревший на солнце, продрогший до костей и страшно голодный. Представление было в самом разгаре; на щите перед входом в главный шатёр значилось, что фокусы и колдовство на сегодня отменяются из-за болезни артистов.

Волшебник был в фургоне один. Он сидел на плоской крышке сундука, подогнув под себя ноги, и надстраивал, кажется, уже восьмой этаж в карточном домике. Всюду были расставлены зажжённые свечи – ароматические, фигурные, даже самые простые, из неприкосновенного запаса для освещения. Воздух загустел от запаха расплавленного воска, от чада и эфирных масел.

У меня мгновенно взмокла спина – не то от жары, не то от духоты.

– Через несколько дней цирк Макди досрочно закончит гастроли, – негромко сказал волшебник. Слова застревали в горячем мареве, точно в плотной вате. В дрожащем свете моя тень распадалась на две, на три, на десять теней, то бледнела, то вытягивалась, то исчезала совсем, оставляя только чёрную лунку у самых ног. – Офицер Винье согласен с тем, что приказ допросить тебя – чьё-то личное пожелание, а полиция создана отнюдь не для того, чтобы выполнять капризы власть имущих. Но он всего лишь старший офицер, а указания идут с самого верха.

Я уселся на пол около сундука и начал пальцем гасить свечи, до которых мог дотянуться. Дурацкая игра – утопить фитиль в воске и не обжечься.

Выиграть, конечно, невозможно.

– Кормье?

– Или генерал Лафрамбуаз. По сути, впрочем, это одно и то же, – ровно ответил волшебник. – Но если мы вдвоём сейчас исчезнем, у них появится более весомый повод завести дело… Не бойся, Келли. Завтра я поговорю с нужными людьми и разрешу эту нелепую ситуацию. Сёстры Мортен уже пообещали мне устроить встречу с мэром.

Я фыркнул, отвлёкся и обжёг палец. Под ногтём запульсировал комок боли – горячей, тянущей; в неё хотелось вслушаться, вчувствоваться и разложить на оттенки до такой степени, чтобы она потеряла всякий смысл.

– И, конечно, господин мэр будет очарован.

От духоты перед глазами уже всё плыло. Я откинул голову на крышку сундука, прижимаясь виском к краю расплёсканных одежд, к пышным складкам шуршащей ткани, пытаясь в восковом чаду уловить хотя бы тень привычных запахов.

– …я уже так устал.

– Что? – Я с трудом разлепил глаза и вывернул шею, глядя на волшебника снизу вверх.

Он рассмеялся, прижимая отощавшую на две трети колоду к губам. Вокруг глаз было черно и без всякого грима.

– Иди спать, Келли. Это был длинный, тяжёлый день. И для меня тоже.

Я вяло вспомнил о том, что вроде бы четверть часа назад умирал от голода, но только зевнул – и с трудом поднялся. Аппетит куда-то испарился, словно его и не было. Продолжая зевать в ладонь, я обошёл фургон и погасил свечи, кроме двух или трёх, затем открыл настежь дверь и только потом поплёлся к своей постели. Как только лёг – веки сразу потяжелели; сказывалась духота.

Волшебник всё так же сидел на крышке сундука, идеально выпрямив спину. Когда в карточном домике оставалось достроить всего один этаж, он покачнулся и задел рукавом основание. Карты разлетелись по полу, забиваясь в щели, попадая в лужицы едва застывшего свечного воска…

…когда волшебник ползал на коленях, пытаясь собрать колоду, пальцы у него дрожали.

Впрочем, это могло мне только сниться.

…У неё сосредоточенный взгляд, и шьёт она очень аккуратно.

– Больно?

– Нет. – Пытаюсь улыбнуться, но от этой попытки сомкнутые края раны едва не расходятся, и медсестра сердито пинает меня в лодыжку. – У вас лёгкая рука.

Комплимент – так себе, но взгляд у медсестрички светлеет. Она совсем ещё девочка, лет двадцать, не больше; то самое проклятое поколение, которое не видело мирных дней. В этом городе, который переходил из рук в руки уже несчётное число раз, взрослеть, кажется, должны быстрее – но только в теории. Но то ли вода тут чище, то ли ветер с холмов дышит на улицы забытым волшебством, но дети здесь подолгу остаются детьми.

– Жалко, – вздыхает вдруг медсестра.

Чем-то она похожа на цыганку – смуглая, порывистая, с прозрачно-зеленоватыми глазами, которые с возрастом наверняка посереют. Из-под белого халата выглядывает край юбки матросской расцветки, а волосы под косынкой не свёрнуты в скучный правильный узел, но острижены – лихо, беспорядочно, по-пиратски.

Только попугая на плече не хватает и золотых колец в ушах.

В этой палатке обычно пахнет карболкой, немытым телом и загнивающей кровью, но мне сейчас чудится запах моря.

– Кого жалко?

– Невесту вашу, – с вызовом отвечает медсестричка. Движения у неё по-прежнему аккуратные, шов почти не чувствуется, даром, что пол-лица распахано. – Она, наверно, красавца-героя с войны ждёт, и такая неприятность…

Смеяться сейчас мне категорически нельзя, но я всё же смеюсь.

Надо же, кто ещё тут не умеет делать комплименты.

– Там, где невесте надо, у меня увечий нет.

Медсестричка вспыхивает до корней волос и пинает меня в лодыжку уже сильно.

– Извольте сидеть смирно, офицер. И не говорить глупостей.

Улыбаюсь краешком губ.

И впрямь – девочка ещё.

Наверное, мне правда надо бы сейчас ругать шальные осколки, гранаты, сквернословить по-страшному, как Уилл. Но, честно сказать, я слишком рад, что глаз остался цел. Седое пугало может быть лётчиком, а седое одноглазое пугало…

А небо – это всё.

Небо сегодня чистое, как никогда; солнце яркое по-весеннему, и цветёт где-то совсем близко шальная акация такие невозможно воздушные жёлтые шарики, и на «кухне» стучат ложки по мискам – жизнь везде, и каждый её оттенок прекрасен. Даже боль. Особенно боль – после того, как побываешь в пяти шагах от разорвавшейся гранаты и отделаешься швом на пол-лица.

Медсестра заканчивает шить и начинает убирать инструменты.

Щурюсь то на неё, то на солнце – слепит одинаково.

– Вы свободны, офицер. Завтра утром пожалуйте на обработку.

Она вешает короб с инструментами себе на плечо – собирается возвращаться в госпиталь. Я захожу перед ней, не давая выйти из палатки, встаю близко – лицом к лицу, дыхание смешивается.

И правда, морем пахнет.

– Знаете, а на самом деле у меня нет невесты.

Говорю – и быстро прикасаюсь губами к губам; она выше меня, совсем немного, но приходится привставать на мыски. Потом отстраняюсь – и замираю, выжидаю, позволяю сделать выбор.

Я так хочу ещё один глоток этой жизни.

– …а у меня жених есть.

Она говорит, но не уходит; стоит всё так же, близко-близко, и глаза у неё уже не зелёные, а чёрные из-за расширенных зрачков, и где-то в их глубине отражается седое чудовище со швом на пол-лица.

Чудовище улыбается.

– Мы ему не скажем. Как тебя зовут? Я Кальвин – в честь Задиры Кальвина из «Тодда-Счастливчика».