Русская проза XVIII века - Чулков Михаил Дмитриевич. Страница 77

Главное рачение мое обратил я к познанию здешних законов. Сколь много несовместны они в подробностях своих с нашими, столь, напротив того, общие правосудия правила просвещают меня в познании существа самой истины и в способах находить ее в той мрачной глубине, куда свергают ее невежество и ябеда. Система законов сего государства есть здание, можно сказать, премудрое, сооруженное многими веками и редкими умами; но вкравшиеся мало-помалу различные злоупотребления и развращение нравов дошли теперь до самой крайности и уже потрясли основание сего пространного здания, так что жить в нем бедственно, а разорить его пагубно. Первое право каждого француза есть вольность; но истинное настоящее его состояние есть рабство, ибо бедный человек не может снискивать своего пропитания иначе, как рабскою работою, а если захочет пользоваться драгоценною своею вольностию, то должен будет умереть с голоду. Словом, вольность есть пустое имя, и право сильного остается правом превыше всех законов.

Вашему сиятельству, без сомнения, известны уже худые успехи англичан против американцев {205}. Вчера пронесся слух, будто находящийся со стороны сих последних в Париже поверенный, Франклин {206}, признан от здешнего двора послом от американской республики. Если это правда, то война, кажется, неизбежна; но должно ожидать сему верного подтверждения, а между тем все англичане поднялись вдруг отсюда и спешат выехать. Все то, что за верное сказать можно, есть сильное вооружение в здешних портах. Оно делается с такою поспешностию, что в Тулоне по воскресеньям и праздникам работают, равно как и в обыкновенные дни.

3

Монпелье, 15/26 января 1778.

Получа на сих днях радостное для всех россиян известие о разрешении от бремени ее императорского высочества {207}, приемлю смелость принести вашему сиятельству нижайшее поздравление с благополучным происшествием, утверждающим благосостояние отечества нашего.

Я имел честь получить милостивое письмо ваше от 13 ноября, за которое приношу вашему сиятельству покорнейшее благодарение. Сообщение мне ваших, на истине основанных и проницанием извлеченных, рассуждений произвело во мне о самом себе лестное заключение. Признаюсь, милостивый государь, что я больше сам себя почитаю, видя, что особа ваших достоинств и заслуг считает меня способным вкусить толь разумную беседу.

Удовольствие, изъявляемое вашим сиятельством о примечаниях моих на представляющиеся в путешествии моем любопытные предметы, почитаю я знаком вашей ко мне милости. Будучи оным весьма много ободрен, осмеливаюсь продолжать здесь отчет мой вашему сиятельству о том, что здесь вижу и какие рассуждения рождает видимое мною. Les Etats или земский суд здешней провинции уже кончился. Все разъехались из Монпелье, знатные и богатые в Париж, а мелкие и бедные по деревням своим. Первые приезжали сюда делать то, что хотят, или, справедливее сказать, делать то, чем у двора на счет последних выслужиться можно; а последние собраны были для формы, дабы соблюдена была в точности наружность земского суда, — я называю наружность, для того что в самом существе она не значит ничего. Все трактуемые тут дела ограничиваются в одном, то есть: в собрании подати. Окончив сие, за прочие и не принимаются. Первый государственный чин, духовенство, препоручает провинцию в одно покровительство царя небесного, дабы самому не поссориться с земным, если вступится за жителей и облегчит утесненное их состояние. Знатнейшие светские особы считают бытие свое на свете постольку, поскольку у двора приятно на них смотрят, и, конечно, не променяют одного милостивого взгляда на все блаженство управляемой ими области. Словом, по окончании сего земского суда провинция обыкновенно остается в добычу бессовестным людям, которые тем жесточе грабят, чем дороже им самим становится привилегия разорять своих сограждан. Здешние злоупотребления и грабежи, конечно, не меньше у нас случающихся. В рассуждения правосудия вижу я, что везде одним манером поступают. Наилучшие законы не значат ничего, когда исчез в людских сердцах первый закон, первый между людьми союз — добрая вера. У нас ее немного, а здесь нет и головою. Вся честность на словах, и чем складнее у кого фразы, тем больше остерегаться должно какого-нибудь обмана. Ни порода, ни наружные знаки почестей не препятствуют нимало снисходить до подлейших обманов, как скоро дело идет о малейшей корысти. Сколько кавалеров св. Людовика, которые тем и живут, что, подлестясь к чужестранцу и заняв у него, сколько простосердечие его взять позволяет, на другой же день скрываются вовсе и с деньгами от своего заимодавца! Сколько промышляют своими супругами, сестрами, дочерьми! Словом, деньги суть первое божество здешней земли. Развращение нравов дошло до такой степени, что подлый поступок не наказывается уже и презрением; честнейшие действительно люди не имеют нимало твердости отличить бездельника от честного человека, считая, что таковая отличность была бы contre la politesse française [51]. Сия вежливость такое в умах и нравах здешних произвела действие, что заневолю заставила меня сделать некоторые примечания, которые и осмеливаюсь сообщить вашему сиятельству.

Опыт показывает, что всякий порок ищет прикрыться наружностию той добродетели, которая с ним граничит. Скупой, например, присвояет себе бережливость, мот — щедрость, а легкомысленные и трусливые люди — вежливость. И в самом деле, кто, слыша ложь или ошибку, не смеет или не смыслит противоречить, тому всего вернее и легче согласиться, тем больше что всякая потачка приятна большей части людей. Сие правило здесь стало всеобщее; оно совершенно отвращает господ французов от всякого человеческого размышления и делает их простым эхом того человека, с коим разговаривают. Почти всякий француз, если спросить его утвердительным образом, отвечает: да, а если отрицательным, о той же материи, отвечает: нет. Сколько раз, имея случай разговаривать с отличными людьми, например, о вольности, начинал я речь мою тем, что, сколько мне кажется, сие первое право человека во Франции свято сохраняется; на что с восторгом мне отвечают: que le Français est né libre [52], что сие право составляет их истинное счастие, что они помрут прежде, нежели стерпят малейшее оному нарушение. Выслушав сие, завожу я речь о примечаемых мною неудобствах и нечувствительно открываю им мысль мою, что желательно б было, если б вольность была у них не пустое слово. Поверите ли, милостивый государь, что те же самые люди, кои восхищались своею вольностию, тот же час отвечают мне: «О monsieur, vous avez raison! Le Français est écrasé, le Français est esclavé» [53]. Говоря сие, впадают в преужасный восторг негодования, и если не унять, то хотя целые сутки рады бранить правление и унижать свое состояние.

Если такое разноречие происходит от вежливости, то, по крайней мере, не предполагает большого разума. Можно, кажется, быть вежливу и соображать притом слова свои и мысли. Вообще, надобно отдать справедливость здешней нации, что слова сплетают мастерски, и если в том состоит разум, то всякий здешний дурак имеет его превеликую долю. Мыслят здесь мало, да и некогда, потому что говорят много и очень скоро. Обыкновенно отворяют рот, не зная еще, что сказать; а как затворить рот, не сказав ничего, было бы стыдно, то и говорят слова, которые машинально на язык попадаются, не заботясь много, есть ли в них какой-нибудь смысл. Притом каждый имеет в запасе множество выученных наизусть фраз, правду сказать, весьма общих и ничего не значащих, которыми, однако ж, отделывается при всяком случае. Сии фразы состоят обыкновенно из комплиментов, часто весьма натянутых и всегда излишних для слушателя, который пустоты слушать не хочет. — Вот общий, или, паче сказать, природный характер нации; но надлежит присовокупить к нему и развращение нравов, дошедшее до крайности, чтоб сделать истинное заключение о людях, коих вся Европа своими образцами почитает. Справедливость, конечно, требует исключить некоторых честных людей, прямб умных и почтения достойных; но они столь же редки, как и в других землях.