Собрание сочинений в 2-х томах. Том 2 - Фонвизин Денис Иванович. Страница 89
Монпелье, 1/12 декабря 1777.
Мы изрядно поживаем, и жена моя, кажется, в гораздо лучшем состоянии, нежели была. Всякий день выходим со двора. Процессия, о которой я к тебе писал, происходила весьма великолепно. Все собрались сперва в церковь. Обедню служил здешний епископ; облачался публично, но не среди церкви, а в боку. Попы, в больших париках, стояли в два ряда, то есть одни спиною к алтарю, а другие к народу. Подумай же, кто облачал его преосвященство? Собственные его лакеи в ливрее! Они на него и шапку надевали, они и умываться подавали, и креслы ему ставили. Я покатился со смеху, увидя эту комедию, и, кусая губы, спрашивал своего соседа: зачем лакеи в ливрее смешались с попами? «Monsieur! — отвечал он мне, — c'est pour augmenter la pompe. Ce n'est que les jours de grande fete que 1'Eveque officie accompagne de sa livree». [1] Подумай, какая разница в образе мыслей! Всего больше насмешил меня контраст между попами в больших париках и между enfants du choeur, [2] то есть ребятами лет по двадцати, у коих головы выбриты так чисто, как рука. Сии плешаки держат в руках своих по кадилу на предлинных цепях и кадят, взбрасывая вверх кадила сажени на две. Я адресовался к женщине, неподалеку от меня сидевшей, и спросил ее: за что сии бедные ребята так немилосердно выбриты? Она очень серьезно мне отвечала, что выбриты они для того, что, служа у алтаря, обязаны содержаться во всякой чистоте. Забыл, матушка, сказать тебе, что архиерейская шапка сделана из золотой мягкой материи, которая таращится и очень походит фигурою на наши гаерские шапки. Лакей в ливрее, снимая с благоговением шапку с архиерея, складывал ее чиннехонько вшестеро и клал в карман свой; а когда шапку надлежало надевать, то, вынув ее из кармана и расправя, надевал ее опять на архиерея с благоговением. Бог знает, что это за обедня, которую служили; и толку не нашел. Проповедь сказывал другой архиерей. На половине вдруг остановился, и весь народ начал разговаривать друг с другом. Я опросил, что это значит? И мне оказали в ответ, что архиерей устал и отдыхает, а как отдохнет, то достальное доскажет. И действительно, чрез полчетверти часа опять замолчали и он проповедь стал сказывать. После обеда пошла процессия по всему городу. Сперва шли монахи разных орденов, по два в ряд. Перед каждым орденом несли крест, а потом певчие шли и пели. За ними архиерей, а потом под балдахином нес тело Христово епископ здешний, а перед телом Христовым шли барабанщики и били в барабаны. Затем шли попы, а за попами граф Перигор, бароны, все дворянство и народ. Я с женою смотрел сию церемонию из окошка у маркизы de Fraigeville. Церемония воротилась в церковь, и потом все разошлись. Правду сказать, что для чужестранцев весьма любопытно сие торжество и подает повод делать на нацию свои примечания. В будущих письмах моих скажу тебе, что еще примечу странного или любопытного. Прости!
Монпелье, 31 декабря 1777 (11 января 1778).
Я принимаюсь опять за большой лист; буду писать его помаленьку, а окончив, с первою почтою его к тебе отправлю. Поставленное наверху число значит день его отправления. Мы здесь живем полтора месяца. Благодаря бога, не было еще ни одного такого дня, в который бы я с женою, за болезнию, со двора не выходили. Я уже писал к тебе, что мы приехали в Монпелье в самое авантажное для него время, то есть когда съезжаются les Etats. Вседневно ассамблеи занимают нас обоих. Мы не участвуем в хлопотах государственных чинов, но принимаем участие в их веселостях. Поутру все они присутствуют в трибунале, а мы гуляем или читаем; около полудня ходим обыкновенно au Peyron; обедаем дома, но я не всегда, потому что зван бываю к здешним знатным господам, а жена обыкновенно обедает дома. Здесь нет обычая звать дам обедать, но зовут ужинать. В пятом часу всякий понедельник ходим в концерт, а оттуда ужинать к графу Перигору. Концерт продолжается до восьми часов, а из него все туда ходим и играем в виск до ужина. За стол садятся в полдесята и сидят больше часа. Стол кувертов на семьдесят накрывается. Граф Перигор дает такие ужины три раза в неделю, то есть в понедельник все ходят к нему из концерта, в среду из комедии, а в пятницу из концерта же. Точно такой же ужин дает комендант Сент-При по вторникам и четвергам. Сюда все ходят из комедии. В субботу из комедии ходят на такой же ужин к казначею здешней провинции, Жуберту, а в воскресенье к первому президенту Кларису, также из комедии. Вот, мой друг сестрица, как здесь распоряжают дни! Поистине сказать, les Etats собираются здесь только что веселиться. Хотя же съезжаются они решить все дела в два месяца, но разъезжаются, окончив одно только дело, то есть собрав с провинции для короля подати. Скоро сей суд кончится и, кроме градоначальника, все разъедутся в Париж и по деревням. Думаю, что будет здесь и пусто и скучно. Как скоро выживем глисту, то отсюда поеду. Чрез несколько дней доктор намеревается дать ей известное лекарство в полной мере. Он столь долго мешкал для того, что как лекарство безмерно тяжело и крепко, то надлежит укрепить ее силы к претерпению всей тоски и мучения, с которым червь выходит. И для того всякое утро дает ей бульон и ослицино молоко. Надлежит сказать еще и то, что проявилась здесь некоторая корсиканская трава, выгоняющая глист. Сию траву жена пьет с неделю без большого отвращения. Она не вредит ни в каком случае; но опытами известно, что морит глисты, и особливо круглые: хотя сей род есть другой, однако доктор отведывает и над плоскою. Скоро даст жене моей лекарство, которое должно будет глисту выгнать, ежели она сею травою уморена. Боже мой! если б это сделалось и можно б было избежать известного крепкого лекарства, как бы мы были счастливы! Но буде корсиканская трава не поможет, то жена моя решилась принять и другое, какой бы тоски это ни стоило. Что же надлежит до круглых глистов, то нет никакого сомнения, что трава их неминуемо выгоняет. Не знаю, известна ль она у нас. Имя ее la Mithocorton. Нам всякий день сказывают лекарств по двадцати новых, да мы уже решились держаться нашего доктора. Он имеет великую репутацию, и человек весьма основательный. Перестану теперь говорить о болезни и о докторах. Опишу лучше здешние обычаи. Правду сказать, народ здешний с природы весьма скотиноват. Я думаю, что таких ротозей мало водится. По всем улицам найдешь кучу людей, а в средине шарлатана, который выкидывает какие-нибудь штуки, продает чудные лекарства и смешит дураков шутками. Часто найдешь на площадях людей около бабы или мужика, которые, поставя на землю род шкапа с растворенными дверцами, кажут в шкапу куколок. Баба во все горло поет духовные стихи, а мужчина играет на скрипке; словом, народ праздный и зазевывается охотно, а притом и весьма грубый. Лакеи здешние такие неучи, что в самых лучших домах, быв впущены в переднюю, кто бы ни прошел мимо, дама или мужчина, ниже с места тронуться и, сидя, не снимают шляп. При мне случалось несколько раз, что сам представляющий здесь королевскую особу, граф Перигор, проходя мимо этих скотов, видел их сидящих в шляпе с крайним неучтивством. В Париже, сказывают, точнехонько то же. Правда, что и господа изрядные есть скотики. Надобно знать, что такой голи, каковы французы, нет на свете. Офицер при деньгах нанимает слугу, а без денег шатается без слуги. Но когда случится копейка и кармане, то не только сам спесив, но и слугу учит спесивиться. Словом, ты читала комедию «Glorieux»; [1] истинно, все французы таковы, а слуги их все Pasquin, которые, надвинув на глаза шляпу, кроме своего господина не смотрят ни на кого. Чтоб тебе подробнее подать идею о здешних столах, то опишу их пространно. Белье столовое во всей Франции так мерзко, что у знатных праздничное несравненно хуже того, которое у нас в бедных домах в будни подается. Оно так толсто и так скверно вымыто, что гадко рот утереть. Я не мог не изъявить моего удивления о том, что за таким хорошим столом вижу такое скверное белье. На сие в извинение сказывают мне, que cela ne se mange pas [2] и что для того нет нужды быть белью хорошему. Подумай, какое глупое заключение: для того, что салфеток не едят, нет будто и нужды, чтоб они были белы. Ко мне ходят очень много весьма благородных людей, с которыми я познакомился. Разговаривая с ними, между прочим, о белье, опровергал я их заключение, представляя, что рубашек также не едят, но что на них они без сомнения, тонки и чисты; а притом, видя на них прекрасные кружевные манжеты, просил я их из любопытства показать мне и рукав, чтоб увидеть тонкость полотна. Не могли они отказать в том моему любопытству. Я остолбенел, увидя, какие на них рубашки! Не утерпел я, чтоб не спросить их: для чего к такой дерюге пришивают они тонкие прекрасные кружева? На сие, в извинение, сказали мне, que cela ne se voit pas. [1] Вообще приметить надобно, что нет такого глупого дела или глупого правила, которому бы француз тотчас не сказал резона, хотя и резон также сказывает преглупый. Возвращусь теперь к описанию столов. Как скоро скажут, что кушанье на столе, то всякий мужчина возьмет даму за руку и поведет к столу. У каждого за стулом стоит свой лакей. Буде же нет лакея, то несчастный гость хоть умри с голоду и с жажды. Иначе и невозможно: по здешнему обычаю, блюд кругом не обносят, а надобно окинуть глазами стол и что полюбится, того спросить чрез своего лакея. Перед кувертом не ставят ни вина, ни воды, а буде захочешь пить, то всякий раз посылай слугу своего к буфету. Рассуди же: коли нет слуги, кому принести напиться, кому переменять тарелки, кого послать спросить какого-нибудь блюда? А соседа твоего лакей, как ни проси, тарелки твоей не примет: je ne sers que mon maitre. [2] Подумай же, какая жалость: кавалеры святого Людовика, люди заслуженные, не имеющие слуг, не садятся за стол, а ходят с тарелкою около сидящих и просят, чтоб кушанье на тарелку им положили. Как скоро съест, то побежит в переднюю к поставленному для мытья посуды корыту, сам, бедный, тарелку свою вымоет и, вытря какою-нибудь отымалкою, побредет опять просить чего-нибудь с блюд. Я сам видел все это и вижу вседневно при столе самого графа Перигора. Часто не сажусь я ужинать и хожу около дам, а своему слуге велю служить какому-нибудь заслуженному нищему. Фишер и Петрушка одеты у меня в ливрее и за столом служат. Я предпочитаю их двум нанятым французам, которых нельзя и уговорить, чтоб, кроме меня, приняли у кого-нибудь тарелку. Французы мои служат мне для посылок и носят жену мою в портшезе, а если грязно, то и меня. Плата им по 40 копеек на день каждому, и едят свое. Поварня французская очень хороша: эту справедливость ей отдать надобно: но, как видишь, услуга за столом очень дурна. Я когда в гостях обедаю (ибо никогда не ужинаю), принужден обыкновенно вставать голодный. Часто подле меня стоит такое кушанье, которого есть не хочу, а попросить с другого края не могу, потому что слеп и чего просить — не вижу. Наша мода обносить блюда есть наиразумнейшая. В Польше и в немецкой земле тот же обычай, а здесь только перемудрили. Спрашивал я и этому резон; сказали мне, что для экономии: если-де блюды обносить, то надобно на них много кушанья накладывать. Спрашивал я, для чего вина и воды не ставят перед кувертами? Отвечали мне, что и это для экономии: ибо-де примечено, что коли бутылку поставить на стол, то один всю ее за столом выпьет, а коли не поставить, то бутылка на пять персон становится. Подумай же, друг мой, из какой безделицы делается экономия: здесь самое лучшее столовое вино бутылка стоит шесть копеек, а какое мы у нас пьем — четыре копейки. Со всем тем для сей экономии не ставят вина в самых знатнейших домах. Клянусь тебе, по чести моей, что как ты живешь своим домиком, то есть как ты пьешь и ешь, так здесь живут первые люди; а твоего достатка люди рады б к тебе в слуги пойти. Отчего же это происходит? Не понимаю. У нас все дороже; лучшее имеем отсюда втридорога, а живем в тысячу раз лучше. Если б ты здесь жила так, как в Москве живешь, то б тебя почли презнатною и пребогатою особою. Скажу тебе один trait, [1] которому я сам был свидетель. Маркиза Fraigeville очень нас полюбила — дама предобрая и богатая, а будет еще богатее, потому что наследница после своих дядьев, первых богачей в Монпелье. Я на сих днях, шатаясь пешком по городу и не взглянув на часы, зашел к сей госпоже, не думая, чтоб так поздно было. Идучи на лестницу в парадные покои, услышал я внизу ее голос. Я воротился с лестницы и пошел туда, откуда слышен был ее голос, отворил двери и нашел свою маркизу на поварне, сидит за столиком с сыном и с своею fille de chambre [1] и изволит обедать на поварне против очага. Я извинился своими часами и, откланиваясь, спрашивал ее, что за каприз к ней пришел обедать на поварне? Она без всякого стыда отвечала мне, что как нет у нее за столом людей посторонних, то для экономии, чтоб не разводить огня в камине столовой комнаты, обедает она на поварне, где на очаге огонь уже разведен. Жаловалась мне, что дрова очень дороги и что она одною поварнею чувствительный убыток терпит. Правда, что дрова здесь в сравнении нашего очень дороги: я за два камина плачу двадцать рублей в месяц; но со всем тем в Петербурге, гораздо больше печей имея, больше еще на дрова тратил и не разорялся. Смешно вздумать, каких здесь обо мне мыслей и по тому одному, что у меня в камине огонь не переводится. Il a une fortune immense! C'est un senateur de Russie! Quel grand seigneur! [2] Вот отзыв, коим меня удостоивают; а особливо видя на мне соболий сюртук, на который я положил золотые петли и кисти. Всякий француз подходит ко мне и, поглядя на обшлаг, вне себя бывает от восхищения. Quelle finesse! Dieu! Quelle beaute! [3] Перстень мой, который вы знаете и которого лучше бывают часто у нашей гвардии унтер-офицеров, здесь в превеликой славе. Здесь бриллианты только на дамах, а перстеньки носят маленькие. Мой им кажется величины безмерной и первой воды. Справедлива пословица: «В чужой руке ломоть больше кажется». Правда, что в рассуждении мехов те, кои я привез с собою, здесь наилучшие, и у Перигора нет собольего сюртука. Горностаевая муфта моя прибавила мне много консидерации. [4] «Beau blanc!» [5] — все кричат единогласно. Все гладят, и гладят очень бережно, чтоб не заворотить волоска. Всякий спрашивает о цене. Я говорю 300 руб. «Parbleu! je crois bien, — всякий отвечает, — il n'y a rien de si beau que ca». [1] Словом, каждый день комедия. Я думаю, нет в свете нации легковернее и безрассуднее. Мне случалось на смех рассказывать совсем несбыточные дела и физически невозможные; ни одна душа, однако ж, не усомнилась; только что дивятся. Описывая сих простаков, говорю я о большей только части людей, ибо здесь хотя мало, однако есть очень умные люди, кои, чувствуя неизреченную глупость своих сограждан, сами над нею смеются и заодно со мною рассказывают небылицу. Часто, шатаясь поутру по книжным лавкам и по кофейным домам, прихожу к графу Перигору и рассказываю ему, какие мне делают вопросы; он помирает со смеху и, будучи очень веселого нрава, невзирая на свою флегму, рассказывает мне сам побасенки. Между прочим, талант мой дразнить людей находит здесь универсальную апробацию; а особливо дамы полюбили меня за дразненье. Я передразниваю здесь своего банкира не хуже Сумарокова. Словом, со мною все очень поладили и поминутно делают мне комплименты. Какие же? Что я будто не похожу на чужестранного. Надобно описать глупое заражение всех французов вообще. Они считают себя за первую в свете нацию и коли скажут: «vous n'avez point 1'air etranger du tout», то тотчас прибавят: «je vous en fais bien mon compliment!» [2] Англичан здесь терпеть не могут и хотя в глаза очень обходятся с ними учтиво, однако за глаза бранят их и смеются над ними. Напротив того, хороши и англичане. Заехав в чужую землю, потому что в своей холодно, презирают жителей в глаза и на все их учтивости отвечают грубостью. Всего смешнее говорят они по-французски. Американские их дела доходят до самой крайности, и они в таком отчаянии, что, думать надобно, отступятся от Америки и, следовательно, объявят войну Франции: ибо издревле всякий раз, когда ни доходила Англия до крайнего несчастия, всегда имела ресурсом и обычаем объявлять войну Франции. Сие обстоятельство сделало то, что англичане отсюда вдруг поднялись и разъезжаются; а французы ожидают войны немедленно и флот свой так вооружают, что в Тулоне работают непрестанно по воскресным дням и по праздникам. Про нашу войну с турками здесь как в трубу трубят и всякий час новые вести. У нас, в России, любят вести, а здесь можно их назвать пищею французов. Они б дня не прожили, если б запретили им выдумывать и лгать. Поистине сказать, немцы простее французов, но несравненно почтеннее, и я тысячу раз предпочел бы жить с немцами, нежели с ними. Остается нам видеть Париж, чтоб формировать совершенное заключение наше о Франции; но кажется, что найдем то же, а разница, я думаю, состоять будет в том, что город больше, да спектакли лучше; зато климат хуже. Мы приметили, что здесь женский пол гораздо умнее мужеского, а притом и очень недурны. Красавиц нет, только есть лица приятные и веселые; а мужчины, выключая очень малое число, очень глупы и невежды; имеют одну наружность, а больше ничего. Все в прах изломаны, и у кого ноги хотя и не кривы (что редко встречается), однако кривит их нарочно для того, что король имеет кривые ноги; следственно, прямые ноги не в моде. Удивления достойны головы французов: сами чувствуют, что это смешно, сами этому смеются, со всем тем ноги кривят и ходят разваливаясь, как медведи. Я хотел бы описать тебе многие traits их глупости, ветрености и невежества; но предоставляю тебе рассказать их на словах, по моем возвращении. Рассказывать их лучше, нежели описывать, потому что всякое их рассуждение препровождено бывает жестами, которых описать нельзя, а передразнить очень ловко. Перестаю писать для того, что пришел к нам обедать Зиновьев и принесли уже кушанье. Какое белье! Боже! Ты видишь, чем мы принуждены утираться! Подумай, друг мой, что, кроме толстоты салфеток, дыры на них зашиты голубыми нитками! Нет и столько ума, чтоб зашить их белыми. На сих днях начался карнавал. Театр открыт известным Мольеровым фарсом: «Пурсоньяк». Я не описываю тебе здешнего театра; скажу только, что актера два-три хороши, а прочие скверны; но случившееся четвертого дня в партере смятение против правительства заслуживает описания. Народу столь много собралось в комедии, что не только партер, ложи, но весь театр набит был людьми, так что актеры с нуждою действовать могли. После комедии начался балет. Партер закричал, чтоб вместо балета танцевали английский танец. Крик был необычайный. Танцовщики принуждены были сойти с театра, а вышел комедиянт спросить у партера, чрез кого хочет он, чтоб английский танец был танцован? Партер назвал любимого своего танцовщика, и начала уже играть музыка, как вдруг граф Перигор рассердился на насильство партера и велел закрыть занавес, объявя, что партер никакого не имеет права требовать того танца, который не был афиширован. Тут-то, друг мой сестрица, надобно было видеть бешенство партера! Этакого крику на наших кулачных боях, я чаю, не бывало. Кричали, что они не выйдут из партера, не видав требуемого танца, и грозили все вверх дном поставить. Какой поднялся визг от дам! Благодаря бога, мы сидели в ложе самого графа Перигора, следовательно караул, стоящий обыкновенно в ложе его, поставил нас в безопасность от наглости раздраженного народа. Чем же кончился бунт? Вдруг, по повелению графа, вбежали в партер человек с пятнадцать гренадер с обнаженными палашами и закричали, чтоб в один момент все шли из партера, или рубить будут. Тут-то сделалась давка. Вся храбрая сволочь, которая за минуту пред тем грозила театр поставить вверх ногами, бежала сломя голову вон: один давил другого, и в четверть часа все выбежали вон, чем дело и кончилось. Третьего дня после обеда случились у нас гости, и мы, заговорясь, опоздали несколько, однако пошли в комедию. В сенях нашли мы конфузию, и встретившиеся знакомые кричали жене моей, чтоб она воротилась, потому что в партере после окончания первой пьесы сделался бунт, который теперь в самом своем жару, и что пройти в ложу опасно. Ты можешь себе представить, что она тотчас воротилась. Я ее отпустил домой, а сам не утерпел, чтоб не пойти посмотреть, как французы задорятся. Пробравшись в Перигорову ложу, увидел я сцену прекрасную. Партер шумел так, что у соседа своего не мог я ни о чем спросить: ибо, по причине великого шума, ни он не мог слышать моих слов, ни я его; но видел я, что гренадеры тащат многих за ворот в тюрьму. Иные бегут вон и давят друг друга; дамы все визжат по обыкновению. Чрез полчаса все утишилось и в партере осталось человек десятка три; малая пьеса благополучно была начата и окончена. В сей день смятение сделалось вот от чего: директор комедии, видя накануне, что беда была от требования английского танца, хотел услужить партеру и велел уже вместо балета танцевать английский танец. Партер возгордился сею услужливостию и закричал, чтоб после дали l'allemande. [1] Танцовщики все изготовились плясать что ветят, как вдруг прислано было повеление от графа Перигора отнюдь не танцевать allemande и не потворствовать нахальству партера. Услышав сие, народ остервенился, и тут-то вбежали гренадеры и сделалась толкотня превеликая. Самых задорных стали хватать за ворот и отсылать в городскую тюрьму. Правда, что тут и правый и виноватый одну чашу пили. Вчера был спектакль и новая была сцена, а именно: караул был утроен; но защитники смятения, не входя в спектакль, останавливали идущих и всякого уговаривали и упрашивали не ходить в спектакль. От сего произошло то, что партер был пустехонек и играли только для лож. Бедный директор, претерпевая от сего убыток превеликий, сказывают, был сегодня у графа Перигора и со слезами просил его прекратить сие бедствие. Не знаю, что-то будет сегодня. Я с женою иду в спектакль, и как градоначальник здешний дал нам свою ложу, то мы в самой безопасности можем смотреть на все то, что происходить будет. Ну, мой друг сестрица, я понаписал довольно. Если тебе наскучит читать мои вздоры, то пеняй на себя. Тебе угодно было, чтоб я писал больше. Не взыскивай на мне, что я тебе не описываю каждого дня и не веду журнала порядочного. Один день так походит на другой, что было бы педантство ставить числа. Остается мне сказать тебе, что здесь теперь время самое летнее. La place du Peyrou наполнено было сегодня людьми, и уже с неделю, как за стол нам приносят апельсины. Жена и я носим живые цветы на платье; за шесть копеек букет предорогой.