Александр Александрович Палицын родился в начале пятидесятых годов XVIII века. Он окончил Сухопутный шляхетный кадетский корпус и служил адъютантом у П. А. Румянцева. В чине майора вышел в отставку и поселился с женой и дочерью в деревне Поповке, Сумского уезда, Харьковской губернии. Вокруг него сплотился небольшой кружок местной интеллигенции, который Палицын в письмах называет «Поповской академией». В этот кружок входили В. Н. Каразин, Е. И. Станевич, Н. Ф. Алферов и другие.
Свое время Палицын распределял между занятиями литературой, архитектурой и живописью. С начала своей литературной деятельности он заявил себя сторонником А. С. Шишкова, что нашло отражение в главном его литературном сочинении — «Послании к Привете». Палицын, давая краткий (часто сводящийся к перечислению имен) обзор истории русской литературы XVIII — начала XIX века, последовательно опираясь на книгу А. С. Шишкова, защищает идею «старого слога». Сохраняя видимость беспристрастия, упоминая на страницах книги ничтожнейших писателей, он обходит полным молчанием имя Карамзина, не удерживаясь, впрочем, от нескольких саркастических намеков по поводу его деятельности.
Несмотря на длинноты и некоторую сухость изложения, историко-литературное значение «Послания» Палицына исключительно велико. Оно является едва ли не единственным произведением подобного рода в русской литературе, показывая весь круг явлений, находившихся в поле зрения читателя к началу XIX века, а оценки, содержащиеся в «Послании», вводят нас в самую гущу литературной борьбы этого периода, когда основные литературные группировки («Беседа» и «Арзамас») еще не оформились, а мнения, определившие развитие литературной жизни в первой четверти XIX века, уже начали складываться.
В 1807 году Палицын, разделяя общий для шишковского круга интерес к памятникам русской истории, выпускает свой стихотворный перевод «Слова о полку Игореве». В 1809 году он был избран почетным членом Харьковского университета, в 1814 году — действительным членом Общества наук, состоящего при императорском Харьковском университете.
Умер Палицын в 1816 году.
Сочинения его никогда не были собраны.
300. ПОСЛАНИЕ К ПРИВЕТЕ, или воспоминание о некоторых русских писателях моего времени
Ты любишь свой язык, Привета, очень нежно,
Читаешь всё на нем прилежно;
Я вижу, как с тобой читаем вместе мы,
Что русские тебе приятнее умы;
Ты все черты в них замечаешь,
С восторгом отличаешь,
С другими сравниваешь их;
И больше помнишь, чем чужих,
Писателей своих;
Хотя еще и в колыбели
Тебе французски песни пели,
Большая редкость то в наш век,
Чтоб русское любил и русский человек.
Чуднее и того, что нашего язы́ка
Тебе понравилась музы́ка,
Когда твой круг кричит, что русские стихи
Читать или писать лишь можно за грехи,
Тогда как у людей со вкусом непоследних
Я Ломоносова в пыли видал в передних,
Куда он для услуг
Был сослан праздных слуг,
С язы́ком вместе русским;
Затем что господа
Вели всю речь всегда
Язы́ком лишь французским.
В такие времена
Немалая чудесность,
Что русская тебе понравилась словесность,
Когда в дворянски времена
Чужих язы́ков семена,
Всеваемы из детства
Без осторожности и чрез дурные средства,
Укоренясь произросли
Средь нашей ко всему способнейшей земли
И напоследок принесли
Язы́ку нашему и нравам вредны следства;
В такие времена,
Когда в российски письмена
Вползло премножество (как черви или гады),
Моралей, Энерги́й, Фантомов, Гармони́й,
Сцен, Форм, Идей и Фраз, Жени́, Монотони́й,
Меланхоли́й и всех подобных им Мани́й
И портят наш язык прекрасный без пощады;
В такие времена,
Когда Россия вся почти заражена
Болтаньем и письмом и чтением французским,
Презреньем же к речам, к письму и книгам русским,
Приятно о тебе, Привета, то сказать,
Что с страстью свой язык печешься ты узнать.
Любви к отечеству нельзя не почитать.
Пусть там творцов писать искусство совершенно,
Ты знаешь, что язык наш лучше несравненно.
Не собран из других, он древний, коренной,
Исполнен всех красот, богатый сам собой.
В нем птичьих посвистов, протяжных нет напевов,
Ни звуков с выгнуской, ни диких уху ревов,
Какие слышатся в чужих язы́ках нам,
Затем что наш язык от них свободен сам.
Хотя кричат, больших писцов у нас не много,
Но как бы ни судил кто строго,
Признаться должен наконец,
Что не един уже творец
Сравнил с ученым светом россов.
Есть Пиндар свой у нас, бессмертный Ломоносов,
Творец язы́ка своего;
И с одами его
Нет равного в стихах французских ничего.
Смеются правде сей все русские французы;
Им наши ни стихи не нравятся, ни музы;
Меж тем, как то признал французский сам Парнас [311],
Что Сумарокова дойдет в потомство глас:
Он наш Софокл, отец театра он у нас,
В трагедиях его пребудет имя вечно;
Бессмертен в баснях он, конечно.
О сладостный певец, могу ль тебя забыть!
Ты много подавал изустных мне уроков;
Ты много раз желал мне к музам жар внушить:
Тебе за страсть я к ним обязан, Сумароков.
Есть также свой у нас Вергилий иль Гомер,
Херасков, чистого витийства наш пример.
В маститой старости, в почтеннейшей судьбине,
Уже в безмолвии покоится он ныне.
Гораций есть у нас, есть свой Анакреон:
Державин дал их лир почувствовать нам звон.
Еще он услаждает
Нас лирою своей,
Певцов одушевляет
Среди и поздних дней;
Как громкий соловей
Вечернею зарей,
Петь прочих возбуждает.
В тот час, как я пишу, зефиров на крылах
Промчался глас его и на псельских брегах [312].
В младенчество наук, еще во дни Петровы,
Гремел уж Феофан, сей Демосфен наш новый.
Что многих из творцов не ниже Кантемир,
На то согласен весь давно ученый мир [313].
Бесплодный чтитель муз, страдалец их союза,
Пример учености, без дара и без вкуса;
Терпенья образец, Ролленев ученик,
Воспомнись, написав нам сотню толстых книг,
По трудолюбию чудесный Тредьяковский [314].
Быть может, Попием у нас бы был Поповский,
Который так его прекрасно перевел,
Когда бы дней его не краток был предел.
С талантом был к стихам Санковский:
Удачно начат им Марон [315];
И так же начат был Назон.
Здесь кстати вспомним мы, Привета, труд Петрова:
Он Энеиду всю Маронову нам дал;
Но, шепчешь ты, Марон ее бы не узнал [316].
По крайней мере, наш Гомер Кострова
И Оссиан его
Ни слуха не томят, ни вкуса твоего [317].
Дары природы чтя, нельзя забыть Баркова,
Хотя он их презрел:
Он нам Горация и Федра перевел.
Но также, говоришь ты, плохо их одел [318].
Как жаль, что он не шел
За ними к Геликону,
А пресмыкался вслед Скаррону!
Его бы лирный глас
Мог славить наш Парнас.
О воспитание! о нравы!
Без вас, при всех дарах, ни пользы нет, ни славы.
Послания к слугам творец,
Сей муз самих игры прекрасной
И прозы чистой и согласной
Наш лучший Визин образец.
Как зависть труд его ни гложет,
Но правды сей изгрызть не может,
Что он в комедии один у нас Мольер,
Что слога нового в «Иосифе» пример,
Что слог его везде так сладок, как музы́ка,
Что им приятности умножены язы́ка.
Счастливый «Душеньки» творец, наш Лафонтен
Друзьями муз вовек пребудет незабвен.
Он станет Добромыслом
Дух русский услаждать,
Доколе русским смыслом
Мы станем обладать;
И русские французы
Должны признаться в том,
Что грации и музы,
Водя его пером,
Явили образец тут русский,
И Богдановичу и стихотворству в честь,
Которого певец французский
На скудный свой язык не может перевесть.
Довольно одного «Росслава»,
Чтоб вечно Княжнина не увядала слава.
Бесспорно, что его «Вадим»
Был духом дерзости не вовремя водим,
Притом и строго был судим, —
Всё с жалостью его театр наш помнить будет;
Парнас его стихов вовеки не забудет.
Княжнин — наш Кребильон,
Хотя и подражал италианцам он.
Не исчисляя всех писцов красноречивых
И переводчиков у нас трудолюбивых,
Хотя и менее известных и счастливых,
Которые в Руси, в недолги времена,
Обогатили наш язык и письмена,
Мне сладко произнесть иных здесь имена:
Они иль в юности меня их дружбой чтили,
Иль в детстве свой язык и муз любить учили;
Приятно их труды на память приводить:
О современниках приятно говорить.
Мы вспомним здесь с тобой, любезная Привета,
Не Виланда и не Боннета,
Со всем почтеньем нашим к ним,
Священнее для нас французов всех и немцев
Любезны имена своих единоземцев.
Почтеннее владеть сокровищем своим.
Но про Татищева, Щербатова, Хилкова,
Про Голикова тож,
Не станем говорить ни слова:
Итак, Привета, нас давно марает ложь;
И то смеются нам, что мы с тобой читаем
Славенскую всю дрянь и плеснь,
Которую притом и худо понимаем;
Что Нестор с Никоном и Игорева песнь
Для нас забавнее «Заиры» и «Альзиры».
Такие за любовь к отечеству сатиры
Пусть делают тебе и честь,
Однако от друзей всегда их больно снесть…
В отмщенье вспомним мы еще кого ни есть.
Кто старый русский слог, простой и ясный, знает,
Который без чужих прикрас был с первых числ,
Кто любит русский здравый смысл,
Наш Крашенинников того увеселяет,
Волчков нам много книг полезных перевел,
Хоть к красноречию он дара не имел.
Обязаны его мы первого раченью
Изданьем Словаря, трудов ко облегченью.
Прекрасно перевел Тюрпина нам Козмин.
Не гладко, а с умом писал всегда Лукин;
И, ежели судить не строго,
В комедиях его и остроты есть много.
Без вкуса, но богат был мыслями Эмин.
Кутузов оживлял свой слог своей душею;
Довольно уж письма Клеонина к Цинею,
Чтоб переводчика нас трогал слог его,
Как слог и Ду́ша самого.
Олсуфьев вкусом был наполнен тонким, нежным
Для прозы и стихов;
Как жаль таких даров,
Что не был он притом писателем прилежным!
Ученость, ум и вкус сливал в письме Теплов.
С приятностью писал стихи один Попов;
Другой переложил из Тассовых стихов
Нам Иерусалим его освобожденный,
Но жаль, что прелестей поэзии лишенный.
Разборчив и в стихах и в прозе Свистунов.
Есть песенка одна между его стихами,
Где грации писали сами [319].
Аблесимов с большим успехом часто пел.
Козицкий знанием в словесности блестел
И греческого был язы́ка страстный чтитель.
Мотонис был ему ревнитель
И Храповицкий, муз любитель.
В трудах их также есть приметные черты,
Которые давно, Привета, знаешь ты.
У Адодурова слог ясен, чист и плавен.
Глубоким знанием языка Нартов славен.
Он Плиниево нам витийство показал,
С каким сей римлянин Траяна прославлял.
За опытность его, ученость и словесность,
За многие труды, за строгу нравов честность,
За добродетели, заслуги Аполлон
Препоручил ему в России Геликон.
Представил Глебов нам в чертах Плутарха русских;
Жаль только, что он их со списков снял французских.
Ревнитель Эйлеров и Урани́и друг,
Ко умножению и славы и заслуг,
К высоким знаниям прибавил то Румовской,
Что, бывши астроном,
Любил словесность он, умел владеть пером.
Ученость с нею слил равно Озерецковской.
Лепехина ученые труды
Украшены словесности цветами;
Везде ее блестят у нас плоды,
Но смотрим мы холодными глазами.
Подобно сопрягать умел ее Чертков
С строением, взятьем, защитой городов [320].
Словесностью дышал с ним вместе Пастухов.
Порошин, ты ее любил, я знаю, страстно,
Но в цвете дни твои пресеклися несчастно!
И от своих даров
Принесть ты не успел желаемых плодов.
Трудился много в ней, любя ее, Чулков.
Леонтьев услаждал и лирною игрою,
И просвещением, и доброю душою.
Хемницер баснями нас также веселил
И также с добрым сердцем был,
Хоть много в рифмы он глаголов становил.
Лекень наш прежде знаменитый,
Котурнов русских образец,
Дмитревский также был певец;
И ныне, сединой покрытый,
Театр описывает нам,
Где был предметом плесков сам.
Воспоминанию сии назнача строки,
Я памяти одной и следую лишь в них;
Не критику пишу, не строгие уроки —
Порядка нет в стихах, ни в именах моих.
Не с правилами здесь сношуся я, а с чувством,
Как сердце мне о ком напомнит, так пишу;
С природой живучи, не занят я искусством,
И, скрывшись от сует, я славы не ищу.
Теперь Елагина себе воображая,
С ним вижу к музам страсть, к отечеству любовь;
Они до смерти в нем воспламеняют кровь,
За красноречие венец ему вручая.
Захаров, от него уроки получая,
Явил достойные сей школы нам плоды.
И, подаря нас Телемаком,
Прославил тем свои в словесности труды.
Опровержение Леклерка верным знаком,
Что знал историю Болтин и свой язык.
Хвостова и к стихам и к прозе дар велик.
Из первых опытов его то было ясно,
Из оды шуточной его
И из посланья одного,
Что он в словесности трудился не напрасно.
Мне жаль и Рубана: он больше чтил бы муз,
Когда бы нравы он имел и чище вкус [321].
Домашнев некогда был муз главой возвышен,
И лирный глас его бывал меж ними слышен.
Приятен и умом, и слогом он своим!
Мы к еру ненависть его за то простим;
И вспомним мы притом, Привета, брося шутки,
Кто так тщеславие презрел и предрассудки,
Чтоб отличиться чем-нибудь не пожелал?..
Наш ум против страстей не вечно ль слаб и мал!
Вот, верно, я тебе тем больше угождаю,
Что Дашкову напоминаю:
То самолюбию, конечно, женщин льстит,
Коль женщина блестит,
Но самолюбие я это обожаю.
Сия почтенная российская жена,
Умом, науками, словесностью полна,
Была достойно муз главой возведена:
Труды их и успехи —
Ее то страсть, ее утехи.
Ельчанинов, сей муз питомец, Марсов сын,
Как шпагой, так пером блистал лишь миг один.
Чего бы нам дары его ни обещали!..
Но к вечным мне слезам и к общей всех печали,
Перуны дни его во цвете окончали!
На ратном поле пал он как герой.
Румянцев смерть его почтил слезой,
Как жизнь его он чтил всегда хвалой.
И в сем любимце Аполлона
Любимца своего лишилась и Беллона.
О страсти к ней его уже умолк и шум,
Лишь Фалин хранит его нам вкус и ум [322].
Любовь к отечеству питая,
Язык природный сильно зная
И к музам страсть горя излить,
Уверил Майков нас не ложно,
Что без чужих язы́ков можно
Хорошим стихотворцем быть.
Со вкусом, с даром от природы,
Узнав он стихотворств все роды,
Писал трагедии, поэмы, басни, оды;
Но то в трудах его
Чудеснее всего,
Что мы читаем в них еще и переводы.
Он прежде смыслы их от прочих узнавал,
Которые потом с раченьем украшал
Нередко сильными и чистыми стихами.
Его почтенными мы чувствуем трудами
В «Меропе» русской весь Вольтеров жар,
Во «Превращениях» Назонов дар,
Во преложении военного искусства
И подражателя и Фридерика чувства [323].
Почтенно для него, притом и сладко нам,
Что русским приносил творцам он фимиам
И возжигал его без лести,
Всегда быв нежным другом чести.
Приятно повторить мне здесь стихи его,
Где имя он свое связал с их именами,
Достойными себя и их хвалами;
Я в детстве от него их слышал самого:
«О ты, певец преславный россов,
О несравненный Ломоносов!
Ты все исчерпал красоты;
Твоя огромна песнь и стройна
Была монархини достойна;
Достоин петь ее был ты.
О ты, при токах Иппокрены
Парнасский сладостный певец,
Друг Фалии и Мельпомены,
Театра русского отец,
Изобличитель злых пороков,
Расин полночный, Сумароков!»
Сравненьем веселясь словесности трудов,
Успехов прежних в ней и нынешних плодов,
Вчера с тобой, Привета,
Сличали мы притом
С бессмертным образцом
Наш русский список Магомета,
Который подарен Потемкина пером
Без дальнего от муз совета.
Итак, мы вспомним и об нем.
Он в молодости мне бывал знаком.
Способным одарен к поэзии умом,
Он в выборе был тонок, нежен;
С неутомимостью прилежен,
Чрезмерно терпелив,
Равно честолюбив;
И если б на беду не сделался он знатным,
То стихотворцем бы, конечно, был приятным.
Он много начинал,
Но мало окончал.
Жан-Жаком он пленялся
И нечто из его творений перевел;
Как многие, против него вооружался,
И так же мало в том успел,
Затем, как видно, что достался
Ему в бессмертии удел.
Для автора сего он слога не имел.
Он также начинал Руссову «Элоизу»,
Которую тогда ж за ним я кончил вслед.
Валялась у меня она премного лет,
Но дружеский совет
Склонил, не в добрый час, пустить ее на свет,
И там в раздранную ее одели ризу.
Издатель прежних всех лишил ее цветов.
Бумаги пожалев он несколько листов,
Отбросил разговор Жан-Жаков о романах;
Он посвящение мое в ней утаил;
Друзей моих стихи на перевод мой скрыл.
Слыхал ли жадность кто такую и в цыганах,
Тогда как я издать три книги подарил?
Не бывши грамотен гораздо и по-русски,
Не только по-французски,
К письму же и совсем не с острой головой,
Он вздумал перевод однако ж править мой.
Язы́ка чистого гнушаясь простотою,
Размазал он мой слог несносной пестротою.
Невежи любят все кудряво говорить,
Отборные слова некстати становить
Иль новые ловить,
Чему другие их невежи научают,
И дикословием язык наш заражают.
Так точно Юлии и Клеры он моей
Испортил разговор по грамоте своей.
Не выучась читать не только с чувством, с толком,
Заставил на Руси он выть их, бедных, волком:
Везде всё кончится «ею — ию — ою».
Учил ли так я петь здесь Юлию мою?
Представь, Привета, ты в тот час мою досаду.
Суди ты, каково
Для сердца было моего,
Для вкуса и язы́ка,
Как стала уши драть такая мне музы́ка!..
Как было за труды и за подарок мой
Неблагодарности такой мне ждать в награду,
Чтоб слог мой превратил невежа в волчий вой.
И в сем издании поддельном и подложном,
Обезображенном, обкраденном, ничтожном,
Чтоб имя он мое еще поставить смел
И безнаказанно за всё остался цел.
Вот участь какова трудов уединенных,
Писцов, подобно мне, от света удаленных.
Они труды свои дарят,
Книгопродавцев богатят,
А те нередко их марают и срамят,—
Так бойтеся, писцы, сих книжных тамерланов,
Подобных моему издателю тиранов.
Я в осторожность вам сей случай и открыл,
Который уж давно презрел и позабыл [324].
За неприятное такое отступленье
Напомним мы певца какого в утешенье,
Который бы навел нам сладкое забвенье…
Таков у нас Капнист:
Огнем поэзии он полон, нежен, чист.
Всегда его мы вспомним оды,
Детей искусства и природы.
Надежда станет нас прельщать,
Смерть сына станет поражать,
И памятник его почтенный,
Монархине сооруженный,
На истребленье слова раб
Удар разрушить время слаб:
Косой его не сокрушится,
Что всеми наизусть твердится.
Певец про старину на древний лад стихов,
Со вкусом краснобай наш Львов
Всегда наполнен острых слов
Для былей, небылиц, на вымыслы забавен;
Равно как плодовит, удачен, часто нов
В изобретениях строений и садов;
Он как в словесности, так в зодчестве был славен.
Для самолюбия приятно моего
Напоминать его:
Мои с ним сходны к музам страсти,
Хотя в дарах различны части;
Словесность с зодчеством равно
Предмет трудов моих давно
Иль лучших для меня утех в уединеньи,
Но, может быть, они останутся в забвеньи.
Московский никогда не умолкал Парнас,
Повсюду муз его был слышен лирный глас —
Живущим внутрь иль вкруг сея градов царицы,
Язы́ка чистого российского столицы,
И должно в нем служить всем прочим образцом.
Не легче ль в той стране быть сладостным певцом,
Красноречивым быть творцом,
Где всё, что окружает,
Природный к слову дар острит и умножает?
Где весел вкруг народ, проворен, ловок, жив,
Смышлен, досуж, трудолюбив
И больше свойствами, чем участью счастлив;
Где слышны верные в язы́ке ударенья
В жилищах поселян, среди уединенья.
В окрестностях Москвы, и в рощах, и в полях,
В народных всех речах,
В их песнях, в шутках их, пословицах, в игра́х,
Блистают правильность и острота в словах,
Служащие другим наречиям законом
И подражаемы российским Геликоном.
Московский говорит крестьянин, как и князь;
Произношенье их равно и в речи связь,
Иль часто лучше тех князей и к смыслу ближе,
Которые язык забыли свой в Париже.
Прелестна мне Москва с окрестностьми ея,
Тем боле что люблю язык свой страстно я,
В ней некогда мои любезны предки жили
И с пользой своему отечеству служили.
Там современников ученых зрю опять,
Которых имена достойно вспоминать,
И ежели мне всех исчислить их не можно,
О коих вспомню, тем отдам почтенье должно
За их к словесности и к знаниям любовь,
За услаждения мои от их трудов,
Я молодость мою напомню с ними вновь.
Из них иные, мне подобно, устарели,
Повесив навсегда и лиры и свирели
Иль, память сладкую оставя по себе,
По общей смертным всем судьбе,
На злачны преселясь брега чудесной Леты,
Как все воспевшие их древние поэты,
Струи забвения похвал и критик пьют
И гимны, может быть, бессмертны там поют.
Их русский меценат, Шувалов, ободряет,
И Елисейских внутрь полей
Ему и тамо хор муз русских воспевает
О благодарности своей;
Его и там Парнас московский услаждает,
Которого он был творец
И муз его всегда отец.
Неутомимый мне Веревкин вобразился,
Который весь свой век в словесности трудился.
Оставя прочее, довольно вспомянуть,
Что за Лагарпом он свершил всех странствий путь.
Он русской верности к царям еще представил
Монарха, коего достойно Сюллий славил.
Из первых опытов явил нам Воронцов
По красноречию и выбору трудов,
Каких словесность ждать могла от них плодов,
Когда б Фемидой сей питомец Аполлона
Не отнят был от Геликона.
Чертами многими нам Ржевский показал,
Что он к словесности похвальну страсть питал:
Он вкусом, знанием и слогом в ней блистал;
И если б звание его не скрыло пышно,
В писателях его бы имя было слышно.
Нарышкин мог у нас прекрасный быть поэт,
Когда б не скрылся тож в блестящий круг и свет.
Меж русских бы творцов и Пушкин отличался,
Когда б словесностью он больше занимался.
Тщеславие своей заразой много раз
Лишало без плода писателей Парнас.
Для Марсова венца оставил муз Козловский;
О коем станет век жалеть Парнас московский:
Тогда как он его «Сумбеки» ожидал,
Екатерине им не конченных похвал,
С «Евстафием» его при Чесме понт пожрал.
Херасков памятник воздвиг ему нетленный [325],
А Майков надписью украсил незабвенной [326].
С чрезмерной строгостью разборчивый Карин,
Равно московского Парнаса нежный сын,
От скромности труды свои, достойны чтенья,
Погреб во тьме забвенья [327].
Слог важный Барсова в словах я помню там,
Каким он передал потом Бильфельда нам.
Там Погорецкий был, Зибелин в то же время;
Искусные врачи, словесность полюбя,
К ученому причли сообществу себя,
Энциклопедии делить труды и бремя,
Но столь полезное намеренье тогда
Для славного сего труда
По первых опытах осталось без плода.
Нельзя о том теперь не пожалеть сердечно:
На подвиг мы такой едва ль дерзнем уж вечно.
Теперь ученый наш, равно как прочий свет,
Не отягчит себя трудами многих лет.
Что слыло преж сего терпеньем, постоянством,
От многих ныне то считается педантством.
В сей век другой закон ученым правит царством.
В то время все у нас любили свой язык;
Для пользы лишь его, наук и чтенья книг
Иноплеменные учили мы язы́ки,
А не для их отнюдь музы́ки.
Отечества друзья, боляре и столпы:
Румянцев, Панины, Орловы, Чернышовы,
Потемкин, Репнины, Суворов, Воронцовы
Не в том отличия искали от толпы,
Чтоб матерний язык понизить,
В передние его иль на площадь сослать;
Они с отечеством пеклись его возвысить
И красноречия примеры подавать.
Училищами в нем бывали нам их домы,
Где русский разговор мы слышали всегда,
Чужеязычия ж без нужды никогда,
Хотя мы были с ним не менее знакомы.
Сама монархиня, монархов образец,
Возросшая среди словесности французской,
Не нам в угодность лишь язык любила русский,
По превосходству им пленялась наконец [328].
На нем она была творец.
Ее История, божественны уставы,
Все письма, зрелища, нам давши дух и нравы
И утверждающи ей творческие правы,
Суть знаки вечные ее и русской славы.
Когда был укорен Клопштоком Фридерик
За то, что презирал природный свой язык,
Как в прочем ни был в век великих он велик;
Язы́ка русского за порчу и обиду,
Кто слов чужих в него вмешает дикий звон,
Екатериною для тех был дан закон
Во храме муз ее читать Телемахиду [329].
И шуточный закон священным чтут сердца,
Когда боготворят его творца;
Подобные царей любимых игры, шутки
Сильнее действуют на вкус и предрассудки
И чистят более и нравы и язык
Всех правил, школ и книг.
Великие умы одною слов игрою
Владеют, как цари чувствительной душою.
Как жаль, что мудрый сей монархини пример,
Пример вельмож и все уроки с образцами,
Что дали нам Софокл наш, Пиндар и Гомер,
Забыты многими теперь у нас писцами! [330]
Привета, ты всегда досадуешь на них,
Когда читаем мы их н