Вонгозеро. Живые люди (СИ) - Вагнер Яна. Страница 112

Тесно, против воли сжатые под одной крышей, каждая из нас выбрала свою форму защиты от противоестественной близости друг к другу. У Наташи были ее широкие улыбки и тщательно взвешенные колкости, у меня – молчание, у Марины угодливое дружелюбие, за которым не было ничего, кроме отчаянного нежелания вступать в конфликты. И только эта женщина как будто и не нуждалась ни в какой защите, она была вся – нападение. Ей не было нужды подбирать слова, улыбаться или кричать; она просто давила, вооруженная своим спокойствием, своим одиночеством, своей заботой о детях. Нескольких негромких слов было ей достаточно, чтобы превратить Серёжу в виноватого ребенка, и всё, что я любила в нём, слетало с него, как плохо пригнанный костюм; мне совсем не нравился этот незнакомый Серёжа – возможно, потому еще, что я и сама могла бы увидеть его таким, если бы прищурилась. В этом их ежедневном будничном взаимодействии, происходившем у меня на глазах, не было близости; они говорили о рутинных вещах, о рыбе, о теплой детской одежде, она приказывала – он без удовольствия повиновался, но всё чаще я чувствовала, как смыкается вокруг них почти осязаемая, гладкая, непроницаемая снаружи стена их десятилетнего супружества, сквозь которую мне было не пробиться, даже если бы я старалась это сделать.

А я не старалась. У меня не было мальчика, которому требовалось бы ежедневное Серёжино внимание, а мои собственные нехитрые горести мне не хотелось озвучивать вот так, при всех. Даже в редкие минуты наедине, увязавшись за ним на короткую прогулку к озеру за водой, я не смогла бы объяснить ему, почему ревную его к этому плотному спокойному диалогу, в котором нет ни нежности, ни взаимной заботы, но присутствует какое-то уверенное чувство взаимной принадлежности, понятное и простое приятие друг друга, на которое в равной степени способны они оба и на которое совершенно не способна я. Как-то раз я слишком близко подошла к проруби, из которой Сережа тащил ведро, полное тягучей, ледяной воды, и толстый кусок оплывшего белесого льда вдруг обломился под моей неловкой ногой. Сережа велел мне отойти, «провалишься, – сказал он, – или ноги намочишь и свалишься с воспалением легких», и я беспомощно пошутила: «ничего, у тебя есть запасная жена», и даже, кажется, засмеялась, только смех застрял у меня в горле, потому что лицо у него сделалось задумчивое, словно он действительно пытался представить себе эту жизнь – без меня, по-старому, с ней и мальчиком, – представить, насколько это было бы проще; и тогда я сказала: «эй, это просто шутка, я пошутила».

Мы мало говорили о ней в нашей прошлой, благополучной жизни. Мне было достаточно того, что я победила, что мне даже не пришлось с ней бороться, потому что Серёжа ушел ко мне сразу, мгновенно, словно рад был такой возможности, словно это решение было принято им заранее. Он ушел от неё даже скорее, чем я успела осознать, что на самом деле хочу этого, и потому я не задавала вопросов, а сам он почти ничего о ней не рассказывал; и только мелочи, упомянутые вскользь, между делом, тем не менее крепко застревали в памяти, словно откладываясь на будущее, для дальнейшего анализа: точная последовательность слов, его интонация и даже выражение лица, с которым он их произносил. Как-то раз он сказал: «у неё были самые длинные ноги на всём факультете, да что там – на всём потоке», – и я немедленно увидела их студентами, представила себе их дурашливую общую юность, случившуюся до меня, без меня. А в другой раз: «она всегда добивается того, чего хочет», – и это прозвучало почти с восхищением, как если бы это сказал не бывший муж, которого в очередной раз принудили к какому-то нежелательному компромиссу, а боксер-профессионал, побитый достойным противником.

Тогда, в самом начале, Серёжа уже проводил со мной всё время, какое ему удавалось выкроить между работой и обязательным возвращением домой на ночь, иногда в ущерб и тому, и другому, но благодаря инерции, свойственной женатым мужчинам, какой-то месяц или два в его телефоне она ещё значилась под лаконичным мужским прозвищем «Кот»; это короткое горячее слово пульсировало с прямоугольного экранчика под моим локтем в ресторане, ехидно подмигивало мне из подстаканника в темном салоне автомобиля. Потом она превратилась просто в Иру, но и эта незначительная деталь – было время, совсем ещё недавно, когда он звал ее Кот, – навсегда уже осталась со мной, хотела я того или нет. У неё, наверное, тоже имелось для него какое-нибудь нелепое, смешное имя. Я не желала знать – какое, и не спрашивала его об этом, иначе и этот ненужный образ пришлось бы добавить в калейдоскоп отрывочных, разрозненных, прилипчивых иллюстраций его жизни с ней.

Он не был с ней счастлив. Это сквозило в каждом слове, произнесенном в телефонную трубку; он всегда отвечал на ее звонки, но голос для неё был особый, нетерпеливый и чужой, этим голосом он говорил только с ней и ни с кем больше. Это отражалось на его лице – в том, как были сдвинуты брови, опущены уголки губ; в том, как он хмурился, как раздраженно перебрасывал трубку из одной руки в другую, как переставал замечать всё остальное – дорожный трафик, меня, сидящую рядом, – до тех пор, пока мучительный этот разговор не заканчивался. Это было очевидно даже в паузах, необходимых ему всякий раз для обратного превращения. У него не было противоядия, не было средства защиты от ее спокойного напора, напоминавшего мне тяжелый ток воды, сметающей непрочные конструкции его возражений, и напор этот – равнодушный и безликий, как стихия, – способен был разрушить любые его планы, уничтожить его настроение, раздавить его самого прямо на моих глазах. Наблюдать за этим было тяжело, и я быстро научилась исчезать, отворачиваться и глохнуть, не желая смотреть, как он проигрывает раз за разом, битву за битвой, потому что испугалась того, что сама не смогу устоять перед искушением победить его этим оружием, перед которым он становился так беспомощен и несчастлив. Я не должна была этого допустить. Мне нельзя было становиться на неё похожей.

И я не стала; хотя, видит бог, это далось мне непросто, потому что на самом деле между мной и этой женщиной, которую он не выносил, было не так уж много различий. Мне пришлось учиться быть ее зеркальной противоположностью: она требовала – я отказывалась, она говорила – я молчала, и везде, где она нажимала, я не прикасалась вовсе. Я запрятала поглубже все свои острые углы, едкие слова; даже мой почерк как-то измельчал и закруглился – я находила свои старые записные книжки, бумажки с ничего не значащими записями и не узнавала теперь эти колючие буквы и резкие росчерки. Зато он был счастлив. Он правда был счастлив. Был – там, в городе, все три года, которые прожил рядом со мной. Но тревожно следя за его счастьем, я не заметила, как на самом деле стала тем, кем собиралась только притвориться – беззубым, бессильным, бесполезным существом, от которого здесь, на острове, ему было не больше пользы, чем от жалкой бессловесной морской свинки. Именно поэтому я ни за что не смогла бы заставить его поступить по-моему, если бы моё желание удивительным образом не совпало с желанием женщины, которую он не любил. Которой он боялся.

Он не хотел переезжать на тот берег. Ему вообще не нужны были перемены – он был слишком занят другим, но именно её желание (а не моё), заставило его на следующий день, прямо перед утренней проверкой сетей, все-таки заговорить о полученном нами ночном предложении, от которого он отмахнулся, когда вёл меня под конвоем обратно домой, как отбившуюся от стада козу. По негласному уговору, каждой из женщин по утрам полагалось несколько минут одиночества снаружи для того, чтобы вскарабкаться по скользким камням до густой полоски деревьев, растущих вокруг дома, и присесть там на корточки без боязни быть замеченной кем-то, вышедшим за дровами или за водой. Меня не было не больше десяти минут, но вернувшись в натопленную комнату и взглянув на их лица, я немедленно поняла, что неприятный ему разговор Сережа начал, пока меня не было. Как будто надеялся закончить его до моего возвращения. Как будто боялся, что я могу как-то повлиять на его исход.