Вонгозеро. Живые люди (СИ) - Вагнер Яна. Страница 118
Лёня шёл последним, и даже не оборачиваясь, я мысленно благодарила его за каждый шаг, сделанный без возражений и протестов. Сделка была завершена. Дом был наш.
15
Переезд начался на следующий день. Пятеро наших мужчин, из которых один был стар и болен, другой – ранен, третий – слишком юн, и только оставшиеся двое могли работать в полную силу, должны были освободить выбранное для нового дома место от нескольких закравшихся-таки валунов и деревьев, выцарапать из-под снега и притащить подходящие по размеру камни, призванные служить ему фундаментом, и приступить к работе на том берегу. Аккуратно снять шифер и разобрать стропила и балки, стараясь при этом запомнить, как именно всё это выглядело в собранном виде, потому что никто из них, как бы они ни храбрились, никогда прежде не делал ничего подобного. После им нужно было вынуть двери и окна, а затем одно за другим пронумеровать длинные необструганные шестиметровые бревна, из которых были сложены стены; снять их по очереди, обвязав верёвками, чтобы потом пучками по пять-десять штук перетащить по льду через озеро, прицепив тросом к пикапу, и попытаться, наконец, сложить этот циклопический деревянный конструктор в том же порядке здесь, на острове.
Март перевалил уже за половину, но холод никак не хотел ослабевать, и хотя ясных дней становилось всё больше, жёлтый солнечный диск насмешливой, равнодушной декорацией торчал в нижней трети неба, не согревая. Мы, женщины, не могли помочь мужчинам никак, но в первые несколько дней всё равно старались сопровождать их, словно наше присутствие способно было ускорить что-нибудь в этом тяжёлом задуманном нами деле, которое всё чаще теперь казалось неосуществимым. Два бесконечно долгих холодных дня мы стояли вокруг разбираемой бани, отказываясь от любезных приглашений сделавшихся теперь радушными соседей зайти к ним погреться и выпить чайку, и бессмысленно мёрзли, готовые по первому требованию откупорить термос с кипятком (или чаем, когда соседи оказывались щедры). Наша жертва, однако, оказалась лишней. Под нашими недоверчивыми, неуверенными в успехе взглядами неловкие строители только больше нервничали и ошибались, роняя в снег то инструменты, то фрагменты деревянных конструкций. На исходе третьего дня, когда кровля была почти разобрана и стропила лежали теперь на снегу одинаковыми кучками, отсортированные по какому-то неизвестному нам, праздным зрителям, принципу, сидевший верхом на последнем тонком венце Мишка вдруг, нелепо взмахнув руками, полетел вниз и сам. Когда же мы бросились к нему, причитая, ощупывая, отряхивая его, он почти со злостью принялся отталкивать наши руки и сказал, наконец, болезненно кривясь и обращаясь ко всем женщинам сразу, словно мы были стаей кудахчущих наседок: «ну зачем вы… ну хватит… вам что, нечем заняться, что ли?..»
Может быть, именно поэтому больше мы с ними не ходили, предложив вместо этого взять на себя ежедневную проверку сетей. Мишка, ненадолго отпущенный со стройки дать нам первый урок подледной ловли, вытянул первую сеть на лёд и почти немедленно убежал назад, на берег, торопясь принять участие в более важном деле. Мы остались одни – четыре женщины, двое детей и пёс, хищно принюхивающийся к заиндевевшим рыбьим тушкам, опутанным капроновой нитью. Один только вид огромной спутанной сети, блестящей на мокром льду, убедил нас в том, что дотащить до дома и её, и четырёх её спящих в холодной воде товарок нам будет просто не под силу, так что выбирать из них уснувшую рыбу мы решили прямо на месте, поливая застывшие пальцы горячей водой из термоса, чтобы вернуть им чувствительность. Дети толстыми укутанными столбиками торчали неподалёку, с любопытством наблюдая за нашими мучениями. Мы до смерти боялись порвать хрупкий капрон и потому возились с каждой сетью бесконечно долго, мешая друг другу, оскальзываясь, зачерпывая воду мгновенно намокающими рукавами; к моменту, когда дошла очередь до последней, пятой сети, мы совершенно выбились из сил, окоченели, промокли и почти впали в отчаяние. Но тут в тугом клубке черных натянутых ячеек вдруг забилось, задёргалось большое, блестящее, серебряное, впятеро крупнее неподвижной и скучной подмороженной плотвы, защелкало челюстью, – и мы, все четверо разом завизжали, закричали одновременно, потащили вверх и в сторону, торопясь, чтоб не сорвалось, чтоб не ускользнуло назад в черную непрозрачную воду, охваченные первобытным азартом и восторгом.
Сеть уже лежала на льду, но толстая рыбина – живая, рассерженная, – всё так же билась ярким сверкающим на солнце боком, изгибая и натягивая тонкий капрон, желая освободиться; небольшие челюсти, обсаженные мелкими острыми зубами, опасно лязгали. Никто из нас уже не помнил про плотву, про неприкосновенность сети, про холод и мокрые рукава. Восемь закоченевших рук расплетали, разматывали жёсткий неподатливый нитяной ком, мы кричали друг другу «огромная какая, сволочь», и «дай, я», и «да держи ты!» и спустя минуту или десять минут сеть, наконец, распахнулась и выпустила наружу лоснящееся, непокорное рыбье тело, мгновенно запрыгавшее по льду обратно, к спасительной проруби. Мы бросились в погоню, не решаясь взять его руками, настолько большим, сильным и страшным оно казалось, и тогда Марина вдруг прыгнула, взметнув фонтанчик снежной пыли, с каким-то предсмертным визгом, и накрыла его собой, и несколько бесконечных мгновений лежала поверх, некрасиво разбросав длинные свои ноги, дожидаясь, пока оно перестанет бороться и вырываться; а мы, остальные, упали рядом с ней на колени, готовые перехватить, вцепиться зубами, только бы остановить, поймать, не упустить эту жирную живую добычу.
Когда Марина наконец подняла лицо – перепачканное снегом, с поцарапанной скулой, и откатилась в сторону, не поднимаясь на ноги, даже не садясь, рыбина уже сдалась и лежала теперь неподвижно, разом потеряв половину своего блеска, но всё такая же огромная, выпуклая, с розовой полосой вдоль пятнистого серебристого бока, с бессильно распахнутой зубастой пастью.
– Форель, – задыхаясь, с восхищением сказала Наташа. – Форель, девки, вы только представьте, мы поймали форель.
Марина раскинула руки в стороны, запрокинула голову и засмеялась прямо в холодное синее небо. Она лежала на спине и смеялась – тоненько, захлёбываясь, всхлипывая, и слёзы – блестящие, хрупкие, – собирались у неё во внешних уголках глаз и текли вниз, за уши, к спутанным рыжеватым прядям, а мы сидели вокруг на коленях, забывшие и про холод, и про нашу взаимную долгую нелюбовь, и про четыре жутких, бесконечных, безрадостных месяца, жадно смотря ей, смеющейся, в лицо – что? что? что смешного? – и она выговорила, наконец, просипела, выплюнула вместе со слезами и смехом:
– Глобус… Гурмэ… – и приподнявшись на локтях, оглядывая нас по очереди полуприщуренными ещё, ненормальными глазами, неожиданно выдала детским своим голосом длинное, чудовищное, совершенно какое-то непечатное ругательство, услышав которое, мы одновременно и зашикали на неё «тихо, дети же, дети», и начали хохотать ещё до того, как она договорила.
– Вы только посмотрите на нас… москвички… красавицы… форель поймали… только… посмотрите…
И мы послушно оглядели друг друга.
В том, какими мы увидели себя, не было ничего нового – перетянутые по поясу свалявшимися, нестираными шерстяными платками, обутые в грубые негнущиеся ботинки, хотя дело ведь было даже не в обуви, не в одежде; и лица наши, и руки были обветренные, серые, чужие. Это были совсем не мы, давно уже не мы, и в то же время мы были – живы. И мы поймали рыбу – огромную, жирную, весеннюю, мы поймали ее, мы сделали это сами, без помощи, без снисходительного присмотра.
Потом мы бежали домой, в самом деле бежали, передавая друг другу тяжелое плюхающее ведро, в котором у самого края, поверх снулой плотвы, скользила толстая праздничная форелина. Мы бежали, продолжая хохотать, и дети, стараясь не отстать, визжали и смеялись вместе с нами, безразличные к тому, что именно нас развеселило, а просто из желания смеяться вместе с нами. Очень хотелось как можно быстрее добраться до дома и сделать с этой рыбой что-нибудь, отличное от вечного надоевшего, жидкого бульона; предъявить ее как доказательство того, что мы сами сумели добыть из недружелюбного пугающего озера почти полное ведро жизни. Мы ворвались в дом, и в этот момент привычная его гадкая теснота и убогость совершенно не имели значения, подбросили дров в остывающую печь, и погревшись недолго, снова высыпали на улицу, потому что торжественность этого первого нашего улова невозможно было оскорбить сейчас облупленной эмалированной кастрюлей. Форелья туша была уже выпотрошена и обмазана солью. Порывшись где-то в недрах нашего истощившегося багажа, Ира вернулась с комком мятой, криво обрезанной фольги; он был небольшой, и его едва хватило на то, чтобы соорудить неказистый, нескладный кулёк, в который мы завернули рыбину (Марина снова запричитала «никаких специй, даже перца нет»), а потом стремительно разбросали снег с давным-давно не использовавшегося кострища и развели огонь.