Вонгозеро. Живые люди (СИ) - Вагнер Яна. Страница 85

— Ну, вот, — сказал Сережа, поднимаясь на ноги, — посмотрим, если будет дымить, надставим дымоход, я там снаружи видел кирпичи, — и оглянулся на меня.

На лице у него была совершенно неожиданная, торжествующая, гордая улыбка; я смотрела, как он улыбается, и неожиданно вспомнила тот день, когда он в первый раз открыл передо мной дверь нашего будущего дома под Звенигородом, первого дома, который я на самом деле имела право назвать своим. Обживаясь, мы оставили Мишку у мамы, и несколько месяцев провели в доме совершенно одни, без мебели, ужиная на полу возле камина; несколько тарелок, пепельница и бутылка виски на теплом керамическом полу — почему-то я тогда испугалась и наотрез отказалась ездить туда, пока шел ремонт, словно боясь привязаться раньше времени и поверить в то, что этот дом действительно будет моим, почти ожидая, что он передумает жить в этом доме со мной; не поеду, говорила я, буду только мешать тебе, давай подождем, пока там можно будет жить — а потом этот день наступил, и я точно так же, как сегодня, стояла возле входной двери — испуганная и дрожащая, все еще не умеющая представить себе, что этот дом — мой, мой навсегда, это мои стены и моя крыша над головой, и никто больше не имеет права прийти и выгнать меня, а он распахнул передо мной эту входную дверь жестом, который я никогда не забуду, и обернулся — и на лице у него было такое же торжествующее и гордое выражение. Такое же, как сейчас. И поэтому я сделала шаг ему навстречу и заставила себя улыбнуться.

А потом мы заносили вещи в дом, раскладывая мешки и коробки по панцирным сеткам кроватей, потому что пол показался нам слишком грязен, а кроватей было много; тонкая дверь то и дело оглушительно хлопала, впуская и выпуская нас, нагруженных поклажей, и стоило нам всем оказаться внутри, как дом еще больше съежился и словно навис над нами, тесный и холодный. Огонь в печи разгорелся, но холод не отступил — казалось даже, что внутри холоднее, чем снаружи; к тому же проклятая печь действительно дымила, «последишь за ней, пап, — сказал Сережа, — а мы обратно — до темноты еще одну ходку успеем сделать, Лень, пойдем, покажу, где тут поленница, если что», — мужчины вышли на улицу, и мы остались одни — четыре женщины, двое детей. Сразу стало тихо и пусто, и я услышала тонкий, воющий звук — сквозь небольшую трещину в одном из мутных оконных стекол со свистом задувал ветер, и на облупившемся подоконнике отказывалась таять сахарно-белая снежная горка. Марина опустилась на кровать, прижала к лицу покрасневшие от холода ладони и заплакала.

Сигареты, мне нужны сигареты, хотя бы одна, у кого-нибудь должна была остаться хотя бы одна жалкая сигарета; я поспешно выбежала на улицу и с облегчением увидела, что мужчины не успели еще уйти — разложив остатки брезентового тента на льду, они старательно сворачивали его, превращая в огромный, неаккуратный кулек. Подходя, я услышала доктора:

— …помогу вам носить вещи, — говорил он и, задрав голову, заглядывал Сереже в лицо, — хотя бы это я должен для вас сделать, и поверьте, вы всегда, в любой момент можете позвать меня — и я немедленно приду…

— Конечно, — сказал Сережа.

— Дело в том… — продолжил доктор, заметно волнуясь, — мы поговорили с Иваном Семенычем утром… врача у них нет, народу много… там есть женщина, ей вообще скоро рожать, понимаете? А здесь я буду только всем в тягость.

— Конечно, — повторил Сережа.

— Я на самом деле уверен, что там я нужнее, — в отчаянии сказал доктор.

— И баб там побольше, — засмеялся Леня и звонко шлепнул доктора по спине; тот вздрогнул и обернулся к нему.

— Берегите шов, — сказал он Лене, — и ради бога, не поднимайте ничего тяжелого. Постараюсь на днях до вас добраться — посмотрю, как заживает.

— Ладно, — сказал Леня уже серьезно и протянул ему руку. — Спасибо. Правда, спасибо.

И они ушли, и вернулись, и ушли снова — время от времени я смотрела в окно, чтобы увидеть их удаляющиеся или, напротив, приближающиеся фигуры, чернеющие на белоснежной ровной поверхности озера, и к часу, когда свинцово-синие северные сумерки наконец наступили, оказалось, что они успели перенести все наши вещи, все эти казавшиеся бесконечными ящики, сумки и картонки, не оставив на берегу ничего, кроме выпотрошенных, опустевших машин.

— Завтра только машины еще переставим, и все, — тяжело выдохнул Сережа, опустившись прямо на одну из коробок и протягивая руки к дымящейся чашке с остатками Лениного пижонского чая, — эх, водки бы сейчас стакан, и спать, — сказал он мечтательно, отхлебнув глоток и поморщившись, а я смотрела, как он пьет, обжигаясь, как дрожит чашка у него в руке, и думала — ты будешь спать сутки, а захочешь — двое суток, ты сделал все, что обещал, даже больше, чем обещал, и я никому не позволю разбудить тебя, пока ты не отдохнешь.

Ночью мне не спалось — я долго лежала у Сережи под боком, ворочаясь на скрипучей железной кровати, а затем осторожно встала, накинула куртку и вышла на улицу. Подойдя к самому краю мостков, я долго пыталась разглядеть противоположный берег озера, тонкую темную полоску вдоль горизонта, но не увидела ничего, кроме плотной, мерзлой, бесконечной черноты. Дверь за моей спиной скрипнула, и через мгновение, аккуратно ступая по неплотно пригнанным доскам, показался пес; добравшись до меня, он пристроил свою лобастую голову мне под левую ладонь и сел, обняв лапы своим лохматым хвостом. Мы не двигались до тех пор, пока где-то наверху, высоко в небе, кто-то не повернул гигантский невидимый рубильник — и тогда сверху повалил густой, тяжелый снег, отрезавший непроницаемой, сплошной стеной и замерзшее озеро, и неразличимый отсюда берег, и весь остальной мир. Мы постояли еще немного — я и пес, а потом повернулись и пошли назад, в тепло.

Живые люди

Пролог

Я всё пытаюсь представить себе, что она чувствовала, запертая вместе с сыном в собственной квартире, отгородившись от хаоса и смерти тонкой дверью с двумя финскими замками. Две недели. Две недели мучительных сомнений – выйти или остаться? Включать свет или сидеть в темноте? Наблюдать, как тает жалкая кучка консервов, полученных в тот последний раз, когда она решилась выйти из дома, на следующий день после того, как приходила Лиза (которая села на пол возле двери – снаружи, прямо на лестнице, и даже не просила впустить ее, а просто сидела, долго, несколько часов). Слушая из-за двери Лизино тяжелое прерывистое дыхание, она могла думать только об одном – чтобы Лиза поскорее ушла, потому что ранним утром придет продовольственный грузовик и дверь придется открыть.

Взять мальчика с собой всякий раз казалось страшнее, чем оставить его дома одного, и в это последнее утро она пошла с соседкой, потому что вместе было всё-таки безопаснее, хотя какая там безопасность – две женщины. Раньше с ними ходил Юра с десятого этажа, но сегодня Юра не открыл им, когда они звонили в его дверь. На самом деле, он даже не подошел к двери. В объяснениях не было нужды; слышно было, как он, захлёбываясь, кашляет где-то в недрах своей квартиры, и они поспешно повернулись и побежали вниз по лестнице. Соседка сказала только «вот, и Юрка..» и блеснула темными глазами поверх плотной марлевой повязки, и больше они уже об этом не говорили; они вообще очень мало теперь разговаривали, и не только из-за повязок, просто всё, что они могли сказать друг другу, было и так понятно и не нуждалось в том, чтобы быть произнесённым вслух.

Они бежали по стылой улице, временами увязая по щиколотки в рыхлом грязном снегу – чистить улицы теперь было бы непозволительной роскошью, – и она думала: «сорок минут, максимум – час, очередь с каждым днем становится всё меньше и меньше, ничего не случится; он не станет включать воду, не станет копаться в розетке, и даже если кто-нибудь – кто угодно – позвонит в дверь, он не откроет, потому что не может дотянуться до верхнего замка, он в безопасности». Они бежали, и уже видна была в конце улицы грузовая машина с грубо нарисованным красным крестом, и жидкая разрозненная толпа людей вокруг, которую она привычно попыталась оценить: да, минут сорок, если только какая-нибудь старуха (почему-то это всегда именно старухи и никогда старики) не задержит очередь, потому что забыла или потеряла талон, и тогда возникнет жалкий, визгливый, недолгий скандал, из-за которого домой удастся вернуться только через час, не раньше. Бежать теперь стало легче, по снегу утоптанному и плотному, как асфальт, потому что с утра (а машина приезжала рано утром, еще затемно) здесь перебывали все, кто мог еще выйти на улицу, и их по-прежнему набиралось достаточно, в то время как во дворах уже было не разойтись из-за неряшливых сугробов с узкими, на одного человека, протоптанными тропинками. Попадались даже целые подъезды – она отметила несколько на бегу, – вокруг которых снег был нетронутый и чистый, без единого следа. Уже возле самой машины, нащупывая в кармане твердый картонный прямоугольник продовольственного талона, стараясь встать поближе к хмурому контролеру в черном армейском респираторе, выбрасывающему прямо из кузова серые одинаковые коробки и время от времени монотонно и невнятно повторяющему одну и ту же фразу: «По одному. По одному, я сказал. На шаг отойдите. Отойдите, женщина», и в то же время не столкнуться ни с кем из прочих столпившихся возле грузовика людей, не скользнуть рукавом или полой пальто, – она вдруг подумала: «Он не сможет открыть дверь. Если что-нибудь случится прямо сейчас, на обратном пути, когда мы понесем эти чертовы коробки, которые никуда не спрятать, которые словно кричат – смотрите, у меня есть еда, а с нами теперь нет Юры (можно считать, что Юры вообще больше нет). Если что-нибудь случится со мной. Если я не вернусь – он не сможет открыть дверь. И никто не придет к нему». Эта мысль заставила ее бежать назад еще быстрее, несмотря на тяжелую, неудобную коробку, которую ей нужно было нести, и соседка, с такой же коробкой наперевес, едва поспевала за ней.