Том 5. Тихий Дон. Книга четвертая - Шолохов Михаил Александрович. Страница 6
Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручем стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, словно кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Комол рвется из рук… Глубже, глубже. Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает. Григорий правой рукой с силой гребет к берегу. Черная колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.
– Обходи глубе! – откуда-то из вязкой черни голос отца.
Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.
– Аксинья, жива?
– Жива покуда.
– Никак, перестает дождик?
– Маленький перестает, зараз большой тронется.
– Ты потихоньку. Отец услышит – ругаться будет.
– Испужался отца, тоже…
С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.
– Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.
– А-а-а-а! – где-то у берега визжит Аксинья.
Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.
– Аксинья!
Ветер и текучий шум воды.
– Аксинья! – холодея от страха, кричит Григорий.
– Э-гей!! Гри-го-ри-ий! – издалека приглушенный отцов голос.
Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой: бредень.
– Гриша, где ты?.. – плачущий Аксиньин голос.
– Чего ж не откликалась-то?.. – сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.
Присев на корточки, дрожа, разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи вылупливается месяц. За займищем сдержанно поговаривает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.
Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются.
– Как оно меня шибанет на берег, – переводя дух, рассказывает она, – от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала – ты утоп.
Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи.
– Как у тебя тепло-то в рукаве, – жалобно говорит она, – а я замерзла. Колики по телу пошли.
– Вот он, проклятущий сомяга, где саданул!
Григорий раздвигает на середине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.
От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:
– Нитки у тебя?
– Туточка.
Дуняшка, запыхавшись, подбегает.
– Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! – В голосе Дуняшки нескрываемое торжество.
Аксинья, лязгая зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу.
Пантелей Прокофьевич крутит цигарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:
– Раз забрели – восемь штук, а другой раз… – Он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.
Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живучая стерлядь.
– А вы чего ж отбились?
– Сом бредень просадил.
– Зашили?
– Кое-как, ячейки посцепили…
– Ну дойдем до колена и – домой. Забредай, Гришка, чего ж взноровился?
Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.
– Не трясись!
– И рада б, да дух не переведу.
– Давай вот что… Давай вылазить, будь она проклята, рыба эта!
Крупный сазан бьет через бредень. Учащая шаг, Григорий загибает бредень, тянет комол, Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.
– Через займище пойдем?
– Лесом ближе. Эй, вы, там, скоро?
– Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.
Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом, почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли саженей сто, Аксинья заохала:
– Моченьки моей нету! Ноги с пару зашлись.
– Вот прошлогодняя копна, может, погреешься?
– И то. Покуда до дому дотянешь – помереть можно.
Григорий свернул набок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.
– Лезь в середку. Тут – как на печке.
Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено.
– То-то благодать!
Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос тек нежный, волнующий запах. Она лежала, запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.
– Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым… – шепнул, наклонясь, Григорий.
Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб стареющего месяца.
Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала.
– Пусти!
– Помалкивай.
– Пусти, а то зашумлю!
– Погоди, Аксинья…
– Дядя Пантелей!..
– Ай заблудилась? – совсем близко, из зарослей боярышника, отозвался Пантелей Прокофьевич.
Григорий, сомкнув зубы, прыгнул с копны.
– Ты чего шумишь? Ай заблудилась? – подходя, переспросил старик.
Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок, над нею дымился пар.
– Заблудиться-то нет, а вот было-к замерзнула.
– Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.
Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком.
V
До хутора Сетракова – места лагерного сбора – шестьдесят верст. Петро Мелехов и Астахов Степан ехали на одной бричке. С ними еще трое казаков-хуторян: Федот Бодовсков – молодой калмыковатый и рябой казак, второочередник лейб-гвардии Атаманского полка Хрисанф Токин, по прозвищу Христоня, и батареец Томилин Иван, направлявшийся в Персиановку. В бричку после первой же кормежки запрягли двухвершкового Христониного коня и Степанового вороного. Остальные три лошади, оседланные, шли позади. Правил здоровенный и дурковатый, как большинство атаманцев, Христоня. Колесом согнув спину, сидел он впереди, заслонял в будку свет, пугал лошадей гулким октавистым басом. В бричке, обтянутой новеньким брезентом, лежали, покуривая, Петро Мелехов, Степан и батареец Томилин. Федот Бодовсков шел позади; видно, не в тягость было ему втыкать в пыльную дорогу кривые свои калмыцкие ноги.
Христонина бричка шла головной. За ней тянулись еще семь или восемь запряжек с привязанными оседланными и неоседланными лошадьми.
Вихрились над дорогой хохот, крики, тягучие песни, конское порсканье, перезвяк порожних стремян.
У Петра в головах сухарный мешок. Лежит Петро и крутит желтый длиннющий ус.
– Степан!
– А?
– …на! Давай служивскую заиграем?
– Жарко дюже. Ссохлось все.
– Кабаков нету на ближних хуторах, не жди!
– Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли.
Степан откидывает голову, – прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:
Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.
Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет.
– Христоня, подмоги!