Фабрика офицеров - Кирст Ганс Гельмут. Страница 11

ВЫПИСКА ИЗ СУДЕБНОГО ПРОТОКОЛА № I

БИОГРАФИЯ ОБЕР-ЛЕЙТЕНАНТА КРАФТА, ИЛИ ТРУДНОСТИ ПОРЯДОЧНОГО ЧЕЛОВЕКА

«Меня зовут Карл Крафт. Родился 8 ноября 1916 года в Пелитце под Штеттином (Померания). Мои родители: отец — почтовый инспектор Иосиф Крафт, мать — Маргарита, урожденная Панцер. Детство провел в родном городе».

Небо — серое, оно почти всегда темное, и часто идет дождь. Мои глаза серого цвета, и зеркало, в котором я их вижу, нисколько не блестит. Землисто-серого цвета дома на улице, пепельно-серо лицо моего отца. Когда я обнимаю мать, руки мои тянутся к ее голове. Ее волосы жесткие и сухие, серые, как старое серебро, почти такие же серые, как свинец.

Когда идет дождь, по улицам несутся мутные, молочно-серые потоки воды. Они омывают босые ноги до самой щиколотки. Мы берем песок, садовую землю и уличную грязь и месим их до тех пор, пока не получается тестоподобная масса. Из нее мы делаем запруды. Вода задерживается, успокаивается, прибывает и затопляет тротуар, грозя проникнуть в подвалы. Люди ругаются, а мы смеемся, затем разрушаем запруды и убегаем прочь — и больше не видим и не слышим ругающихся прохожих.

Вновь потоки воды. Но на этот раз это река на окраине города. Она называется Одер. Ее воды несутся мимо, размывая и унося с собой песок и землю, а мы смотрим на завихрения и водовороты. Стоя на коленях, мы делаем из больших денежных знаков со многими нулями бумажные кораблики. Они плывут, танцуют и болтаются, разворачиваются, как пьяные, ударяются друг о друга, но плывут. Бумага, из которой сделаны деньги, плотная, вполне годится для этих целей.

«Деньги сейчас хороши лишь для того, чтобы подтереть ими зад!» Это говорит человек, являющийся моим дядей. «Нет, — отвечает мой отец, — это не так!» «Все, что напечатано или написано, короче говоря, все, что является бумагой, — говорит дядя, — все это нужно только для подтирания зада». «Ты не должен так говорить! — восклицает отец возмущенно. — Во всяком случае, в присутствии детей».

Отец никогда не говорит много. Мать же вообще почти ничего не говорит. В нашем очень маленьком домике всегда тихо. Лишь когда речь заходит о том, что мой отец называет «высочайшими вопросами», об отечестве, например, или же о почте, тогда он слегка распаляется. «То, что многие люди любят и уважают, — говорит отец, — это, конечно, достойно любви и уважения — запомни это, сын мой». А однажды отец встает по стойке «смирно» посреди нашего маленького садика, когда мимо проходит начальник почты господин Гибельмайер. «Браво, Крафт! — кричит Гибельмайер отцу. — Действительно очень хорошо: ваши цветы стоят как солдаты. Есть на что посмотреть. Так и продолжайте дальше, Крафт!»

«Надо покрасить наш домик, — говорит отец после долгих размышлений. — Так, чтобы на него тоже стоило посмотреть!» Он покупает меловую краску и клей как основу, а также две кисти, маленькую — для меня. И вот мы начинаем красить. Краска голубого, небесно-голубого цвета. Господин начальник почты, этот самый Гибельмайер, вновь проходит мимо и спрашивает: «Что это вы там делаете, Крафт? Что это должно означать?» «Я хочу сделать свой дом красивее, господин начальник», — отвечает мой отец, стоя навытяжку. «Но этого вам делать не следует, — говорит Гибельмайер решительно, — это слишком бросается в глаза — это просто навязчиво, почтеннейший. Если бы вы взяли по крайней мере желтую краску, цвет нашей почты, это было бы для меня более или менее понятно — но небесно-голубая? Это слишком кричаще! Во всяком случае я могу лишь сказать: такой цвет для одного из моих служащих определенно неподходящ». «Так точно, господин начальник», — отвечает отец. А когда Гибельмайер ушел, он говорит мне: «Он был офицером резерва, ты это понимаешь?» «Нет, я этого не понимаю, — ответил я, — ибо что может иметь общего офицер резерва с покраской дома?» «Позже, — отвечает отец, — ты и это поймешь». И наш дом остается серым.

«С 1922 года я посещаю восьмилетнюю школу в своем родном городе и регулярно перехожу из класса в класс, имея посредственные оценки».

Мои книжки зачитаны и растрепаны. На них пятна от моих рук, потных и не совсем чистых. Там и тут пестрят следы карандаша — подчеркнутые места, различные знаки, дописанные слова, нарисованные фигурки, в том числе и человечки, а однажды среди них появилась и женщина — такая, какую я видел нарисованной на стене туалета на вокзале. Каждый раз, когда я смотрю на рисунок, мне становится стыдно — он явно нарисован не слишком-то хорошо.

Этот рисунок однажды увидел один из наших учителей, по фамилии Грабовски, которого мы, однако, называли не иначе как Палка, поскольку он никогда не расставался со своей бамбуковой палкой. «Посмотрите-ка на эту свинью, — сказал радостно Грабовски и погрозил мне своей палкой. — Эдакая безнравственная скотина, а?» «Это я срисовал, — ответил я. — Это до сих пор нарисовано на стене туалета на вокзале». «Скажи-ка, — заметил Палка, — ты любуешься непристойными рисунками в туалетах?» «Конечно, — подтвердил я, — это вполне естественно». «Сорванец, — сказал Палка, — я тебе сейчас покажу, что является естественным. Ложись-ка на ту скамью. Задом кверху. Вытяни ноги. Так, хорошо». Затем он начинает бить меня своей бамбуковой палкой, пока не задыхается. «Вот, — говорит он затем, — это будет тебе наука!» А я думаю про себя: «Конечно, это будет для меня наука: ты у меня никогда больше таких рисунков не увидишь».

«Будь всегда послушным, — говорит отец, — послушным господу богу и начальству. Тогда у тебя спокойная совесть и обеспеченное будущее». Но новое начальство оставляет его без хлеба, поскольку он слишком послушно служил старому.

«Ты должен научиться любить, — говорит мать, — природу, зверей, а также и людей. Тогда ты всегда будешь жизнерадостным, и все будет хорошо». Но когда отец остался безработным, она стала часто плакать. И сам характер ее любви меня иногда печалил. Жизнерадостной и в хорошем настроении я ее больше никогда не видел. Даже тогда, когда отец наконец получил возможность быть послушным и новому начальству. Он был этим очень горд.

Лица учителей похожи одно на другое, поскольку их рты делают одинаковые движения. Слова, которые они произносят, звучат ровно и округло, и все-то они были когда-то нами уже записаны. И руки их тоже похожи, у большинства скрюченные пальцы, которыми они держат кусок мела, ручку, линейку или палку. Только один из них не такой. Его зовут Шенкенфайнд. Он знает наизусть много стихов, и я выучиваю все, что он цитирует. И еще некоторые другие, кроме того. Это мне дается не особенно трудно, к тому же Шенкенфайнд не скупится на похвалу. Я даже знаю наизусть стихотворение о битве под Лейтеном, а в нем пятьдесят две строки. И Шенкенфайнд говорит: «Это одно из значительнейших произведений!» И я верю ему, поскольку он твердо убежден в этом. Ведь это стихотворение он написал сам.

Учительница по фамилии Шарф садится со мною рядом на мою скамью. Она мягкая и теплая, а ее руки и ноги кажутся сделанными из резины. И меня одолевает желание потрогать их, чтобы убедиться, сделаны ли они действительно из резины. Но я этого не делаю, поскольку она придвинулась совсем близко ко мне и я чувствую запах ее пота. Я отодвигаюсь от нее, и мне становится нехорошо. «Тяжелый воздух, — говорю я, — нехорошо пахнет». Она резко поднимается и с тех пор никогда на меня не смотрит. Это для меня и лучше, так как я ее терпеть не могу.

Несколько дней спустя я вижу ее вечером в парке, где я собирался ловить светлячков. Шарф расположилась на одной из скамеек в темной его части. Там она лежит с учителем, тем самым Шенкенфайндом, который умеет писать столь длинные и возвышенные стихотворения. Но то, что он говорит теперь, звучит в значительной степени иначе. Он говорит слова, которые употребляет разве лишь кучер Мееркатц, развозящий пиво, обращаясь к своей кобыле. Во всяком случае, у меня пропадает всякое желание учиться у него.