Спать и верить. Блокадный роман - Тургенев Андрей. Страница 75

Тот внимания не заметил, насвистывая мелодию, полез под душ, деловито ополоснулся, быстро-быстро по-шарившись, как грызун, в подмышках и мошонке, как-то совсем уж неприлично, не по-мужски, вихляя гузом, набрал тазик воды, двинул к скамейке: и все это в полной тишине окружающих.

Тут и заметил, что вся мужская баня уже не моется по углам, а стоит вокруг него как дикое племя вокруг неосторожного белого путешественника. Тем более, что был-то он не белый, а розовый, как поросенок с вывески на старинном мясном магазине.

Ким и Викентий Глоссолалович розового узнали. Переглянулись.

Вот ведь судьба-затейница. Сам в руки пожаловал.

Народ стоял и безмолствовал себе, чуть скосив головы, как перед дракой, исподлобья, а тут и вода, журчавшая в оставленных душах, притихла из-за перебоя в системе, а кажется что в честь величественности момента.

Наглая хамоватая усмешка пропорола было пухлую ряху, но тут же сошла, как свалилась, потому что толпа едва слышно загудела, и стало смыкаться кольцо, как вокруг самого Ленинграда.

«Вот так бы и Кирова поймать, и Гитлера, и всех удавить», — промелькнуло у Кима.

Розовый вдруг икнул. Народ снова примолк.

— Рассказывай, — разнесся чей-то ясный голос.

— Граждане, да я… Да что рассказывать. Я повар в столовой, а по гигиене положено. А у нас душ сломан… Вот я и сюда… Не по своей воле, граждане, а конкретно по гигиене…

Людей прорвало, и встал до потолка густой мат, воз-метались бессильные кулачки, летели слюни, а повар — так ловко сбежавший на днях от расправы — дрожал в центре круга крупной мышью, прикрывая тазиком срам. Так бы и обошлось ему, больно уж нелепо и жалко он теперь выглядел, если бы не Глоссолал. Викентий Порфирьевич выкрикнул вдруг тонким, не своим голосом:

— Братцы, кипятком его!

И народ словно ждал командирской команды, кто-то кинулся к кранам с тазиками за кипятком, кто-то подсек розового на мокром полу, смешалось-сомкнулось месиво-сонмище хилых тел, встал до потолка визг, и когда волна гнева схлынула, обнаружился покойник.

Долго потом еще стояли кружком, пялились в него, можно было подумать, что покойников не видали.

238

Мама сбивалась, принимала Вареньку за отца, называла его именем. Говорила: «А у нас с тобой скоро родится доча Варвара, большая умница и красавица». Но и отца как-то путала, сегодня заявила: «А завтра у тебя день рождения, день рождения, я тебе пирожков любимых напеку со щавелем». Пирожков она при том печь не умела, а день рождения у отца весной.

Сегодня вдруг рассказала историю из глубокого детства, как был во дворе привязан к дереву ремень на веревке, чтобы раскачиваться над овражком, мама полезла одна, и у нее ремень перехлеснулся и прямо за горло.

— Так ведь и качалась как удавленница, как уда-ав-ленница. Прибежали спасли, а так бы не спасли, не спасли бы… И не было бы ниче-его… Дочи бы не было!

Вечером Варенька, укладываясь уже, сообразила, что ведь не день же рождения, а день смерти отца: послезавтра только, не завтра. Забыла! Как такое забыть! Прошлый раз ездила с Арькой, зима была теплой, слякотной, на кладбище грязь коромыслом, и в день рождения ездила, тоже с Арькой, тоже в грязь, но хоть воздух теплый. Оградку красили охряной краской.

Арька прошлой ночью нехорошо приснился, будто его в Германии сделали на хуторе батраком, а у него возник роман с хозяйкой. У той муж на нашем фронте, а у них там роман. Женщина взрослая, много старше Арвиля, и даже во сне видно, что некрасивая!

А он с ней лежит, и даже лаской истекает, ужас как неприятно! Он все попутал!

И такая разница в возрасте!

Это она его просто сведьмила, а сам он не хотел, не виноват!

Как-то сама себе Варя сейчас не нравилась, что-то про себя не совсем понимала, тревожилась. Генриетта Давыдовна вот малявку удочерила, а она что сделала для людей? Хлеб есть, а на сердце тяжесть. Жив ли Арвиль? Вот она его ждет, а вдруг его уже нет с какого-то мига, и все душевные эмоции с того мига получаются как впустую, теряются в черном космосе, а могли бы кого-то согреть. И ведь миг не узнать! Ведь что-то она делала в этот миг, когда Арьки не стало. Ела, может, или спала, или мыла маму. Не узнать!

Или он жив? Жив-жив, конечно, что за мысли! Она бы почуяла этот миг, миг его смерти! Любящее сердце не могло не почуять. Блестящая острая струнка дернулась и застонала, задрожала в груди. Он жив!

Это с ней непорядок! К отцу, может, на кладбище? Взять нравственных сил. Нет-нет-нет, невозможно, куда сейчас. Или возможно? Попросить…

239

Арбузов вдруг поздоровался, руку первый протянул в коридоре.

— Больше не дуешься? — обрадовался Максим. — Я очень рад.

— Ты не подумай, что я простил в высшем смысле, — возразил Арбузов. — Просто чаще будем общаться, и для пользы дела мы условно товарищи.

— Я рад и условно! А почему чаще общаться?

Арбузов не ответил, улыбнулся эдак загадочно-снисходительно, что твоя Мона Лиза.

У доски объявлений толпились сотрудники. Висел приказ о назначении Арбузова замначальником с сегодняшнего числа. Приказ про Здренко какой бы то ни было отсутствовал.

— А Здренко что же? — удивился Максим.

— Нету его, — ответил кто-то.

— Как нету?

— Устное указание спущено, — сказал, понизив голос, один майор, — забыть, что существовал такой человек. А причины не объясняются.

Слух, конечно, уже к обеду распространился, такое не скрыть. После обеда судачили все, включая уборщиц. Максим головой покачал, но не очень: такое примерно он в Здренке и подозревал.

240

В булочных, разумеется, всякое случалось. Голод людей зверит. И у выхода подкарауливали паек выхватить, и, пока продавщица довесок отрезает, любили некоторые схватить хлеб с прилавка и сразу в рот запихать. Проглотил — и поминай как звали. Что делать? — в милицию тащить силы надо и желание, и время, а хлеба-то не вернешь. Патрикеевна таких случаев наблюдала не раз, и, во избежание, над своим хлебом на прилавке, пока к нему довешивали, ладони держала домиком, как над огоньком.

Вот сегодня. За два человека до Патрикеевны женщине отрезали, а стоявшая прямо перед Патрикеевной, седая такая, высокая, интеллигентная, что-то про театр даже говорила — так вот эта интеллигентная чужой хлеб и хвать!

А продавщица злая была, рубанула ножом своим тяжелым по прилавку, и аккуратно палец театралке оттяпала. Но что удивительно, театралка без звука метнулась вон, с пайком, а палец остался лежать на прилавке. И как раз очередь Патрикеевны. Все стоят молча, на палец смотрят: продавщица с тесаком, Патрикеевна и та, которую хлеба лишили. Которую лишили, совсем в столбянке, рот открыла и вид имеет глупый-преглупый. «Палец хоть забери», — подмывало сказать Патрикеевну, но сдержалась.

241

На кладбище Максим взял автомобиль. Варенька, с до войны в автомобиле не бывавшая, притихла на блестящей коже сидения, хотя и так притихлая была. Прижалась к стеклу, смотрела. Максим тоже молчал, при водителе говорить не хотелось, тоже смотрел.

Зрелище было траурное. Чем ближе, тем больше встречалось живых с покойниками, сливались из разных улиц как ручейки в реку, и вот уже — сплошной поток, на санках, на фанерных листах, один вот в корыте, другой в детской коляске согнут и усажен, еще другого несут на лестнице-стремянке вместо носилок, никто и не думает выполнять приказ про трупов без гробов только по вечерам. Плюс полные грузовики гудят, один вот колесом в колею попался, накренился, из-за борта свесился из-под брезента в неприличной позе мерзейший голый труп. Адский вид! Труп должен быть важный, в гробу, при параде, горделиво плыть над мостовой, а эти жалко ползут по обочинам: не трупы, а так, тела мертвые.

— Какие молодцы люди, стараются! — прошептала Варенька. — Хоронят своих мертвецов!