Крушение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 33
— Поверь, Степан, в долг. Кончаем войну — приезжай ко мне. Дарагому гостю барашка на вертеле подадим. Не сыт будешь — втарой зажарим.
Бусыгин оглянулся: глаза у Вано лукаво поблескивали крупными белками.
— А ты хитер, чертяка, как в том анекдоте.
— Зачем анекдот, я тебя так в гости зову, — не унимался Вано Кичкадзе. — А с чем едят его, анекдот твой?
— Едят — и прибавки не просят, — многообещающе ответил Бусыгин, — Был такой мудрец, вроде тебя, на постой к бабе просился.
— Ух ты! — нетерпеливо дыхнул кто–то, сгибаясь под тяжестью минометной плиты.
Бусыгин не унимался:
— Ну, значит, и спрашивает у бабы: «Сколько за постой берешь?» А та: «Как жить будешь. С удобствами — дороже возьму. А если жить как сам захочешь — червонец в сутки готовь». — «Во–во, как сам захочу», согласился тот мудрец. Ну и поселился. Тут тебе и творог, тут тебе и теплый бок… А как завершился его постой, молодайка деньги просит. «Какие еще могут деньги?» — «Как какие? — удивляется баба. — По уговору». — «Так ведь мы с тобой уговорились жить как сам хочу. А я хотел в долг…»
— Ну и… — не понял Кичкадзе.
— Ну и с тех пор баба не пускает в долг! — хохотнул Бусыгин.
Впервые послышались дальние разрывы. Гудит, гудит дорога, гудят ноги, гудят кости…
Приближается фронт.
То гулко, словно по плитняку, стучат сапоги на выжженном солнцем большаке, то шуршат в пыли, поднимая невидимые клубы к небу.
Уже не чувствуется жажда, нет усталости, нет желаний. Идут ноги. Идут и несут нагруженные сном головы.
Идут солдатские ноги, идут…
Нестройно, сумрачно и длинно тянется колонна, и только ровцдет ее, не дает сбиться сама дорога.
Неодоленная- дорога. Белая, как лунная полоса, дорога. Поднимешь усталые глаза — медленно стелется, уползает от тебя, и зовет, и манит в темноту дорога. Задохнулись, потонули в ночи и окружные станицы, и утомленные от бремени сады, и знойные курганы, и лишь небо, пронзенное остро изогнутым месяцем, пахнёт на тебя густой и терпкой синевою. И опять в глазах, помутненных усталостью и сном, меркнет все виденное, и даже синева заливается чернью.
Идут ноги, сотни, тысячи… Они уже не стучат, а шаркают, не отрываясь, по большаку, но идут как заведенные, не в силах остановиться.
Долгая ночь. Трудная ночь.
— Товарищ, правее возьми! — будит тишину негромкий голос.
— Не трогай… не трогай…
— Правее! Куда тебя черти несут! Канава ведь!..
Солдат, отуманенный сном, продолжает идти прямо, хотя дорога свернула. И нежданно летит со всех ног в канаву, и оттуда, из пыли, доносится раздраженный голос: — Какой дьявол ямину на самой дороге вырыл!
— Глаза осовелые протри! — отвечает ему вовремя спохватившийся товарищ и оглядывается. — Да куда же вы–то прете? Окосели, что ли?
С дороги, свернувшей вправо, выпадают, как патроны из пулеметной ленты, один за другим солдаты. И редеет колонна.
Растолкайте всех! — кричит не своим голосом командир.
Мало–помалу его голос обретает силу. И вновь оживает, гремит и гудит дорога, перевалисто идущая понад откосом. Снизу тянет мокрой свежестью. Обдает лица прохладой. И, чувствуя влагу, начинают шевелиться пересохшие губы, на щеках росинки воды, хочется ловить их, вбирать в себя полным ртом. Только на зубах наждачно скрипит песок. Нужно открыть рот и вдыхать воздух, вдыхать росинки.
Бодрит повлажневший воздух. Длинный спуск с откоса. Ноги вязнут в песке. Какой же он текучий и вязкий, этот песок: ступишь — и нога проваливается по колено, вытянешь одну — другая тонет, как будто плывешь в зыбучей жиже. А дышать все равно легко. Обдает прохладой. Приятно щекочут лицо холодные росинки.
— Братцы, речку вижу.
— Какая тебе речка! — Дон целый!
Распахнутой ширью лежит река, покачиваясь у низких берегов. Рассвет еще не прокрался на ее просторы, но уже свинцово отливают воды, то там, то здесь вскинется рыба на поверхность и пойдет бороздить тугую гладь.
Переходили через Дон по наплавному мосту. Переходили сторожко, цепочкой. Старались идти не в лад, не в ногу — так легче мосту выдержать тяжесть, — а все равно дугою прогибался настил, шлепались о воду доски. На середине начало заливать — наплавной мост погрузился в воду, кто–то крикнул: «То–онем!», а из–под минометной плиты человек послал ему осаживающий мат.
Не сдержался и Кичкадзе. Он сказал:
— Вода камень гложет, плотину рвет. Пей вода — сильным будешь!
Мост выносит мокрых людей на тот берег.
Пока не перешли все, ждут на берегу. Велено пить. Солдаты, цепляясь за ивняк или опускаясь на колени, черпают воду касками, пилотками, ладонями и пьют, не в силах утолить ненасытную жажду, наполняют фляги…
Через полчаса идут дальше. И опять выжженная белая дорога, стучат сапоги. Железный их топот гулко отдается в предрассветье. Уже занялась заря. Полыхает, дрожит под облаками, вот–вот солнце расперит лучи.
Утром вошли в станицу Старо—Григорьевская. Война успела потрепать ее изрядно: воронка на воронке, обугленные стены, раскиданные пожарища.
Перешагивая через порванные черные провода, свисающие на дорогу, Алексей Костров подошел к развалинам одной хаты. Обугленная стена, покоробленная кровать с сизым налетом гари, рыжие битые кирпичи, щебень. Казачка, моложавая, с ввалившимися глазами, но еще не потухшим румянцем на щеках, подымается от золы, ждет, что скажет военный.
— Что же они наделали!
Она вытирает кулаком лоб:
— Наделали, окаянные. Чтоб им повылазило!
— Как же будете жить? Уходить придется.
— Куда мне уходить! — зло ответила казачка, — Никуда не уйду. Пропишу мужу. Тоже воюет. Шкуру с них сдерет… А с хатой, черт с ней… Проживу в землянке… Да вы, военные, есть хотите?
— Нет–нет, что вы!
— Сейчас чайку приготовлю, — казачка пошла в летний дощатый домик, уцелевший в вишневом саду, вынесла кастрюлю и начала кипятить воду на рогулинах, Заваркой оказалась мята, и скоро Костров с подошедшими к нему бойцами пил чай с пряным, душистым запахом. А казачка приговаривала:
— Войну–то все почуяли, вся живность. Каждый день бомбит, треклятый!.. От этого корова худеет, не принимает корм, а кошка ровно очумелая, хвост держит чубуком, так и таращит глаза на небо. Услышит свист бомбы — метается по куреню… Как было приютно жить. Вон видите, у окна розы — цветки поджали, опалились… А раньше как пышно цвели, радовали… Земля за последние годы рожала хлеба несносные… Вот к чему он тянется, подлюга-Гитлер. Неужто ему все это отдавать? Да попадись он мне, я его вот этими руками задушу! — вскрикнула казачка, и долго еще она не унималась.
Костров слушал это, и виделись ему сожженная солнцем степь, и дорога, то пыльная, то, как чугун, гулкая, и вон розы с обгорелыми головками, и вишневый сад с порыжелыми раньше времени листьями, и раскиданные пожарища…
Мысленно он возвращал себя в Ивановку; как и эта казачья станица, родное село страдало порухами и бедами войны.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Вихри летние над Ивановкой. Тучи черноземные, ввинчиваясь в небо, скачут по селу. То вдруг свалятся черной глыбой, пройдут низом, то вздыбятся, перекрутятся и уйдут в поля, и тешатся–гуляют на просторе, пока не уймутся обессиленные.
Сухменное стоит лето. Никнут травы. Недвижимо белое солнце. Того и гляди снова завихрится тугой воздух и пойдет вбирать в себя пыль на дорогах, пересохшую землю с ближних пахот.
Рыжими курганами дыбится застогованная солома, колюче топорщится белесая щетина стерни. За ржаными покосами начали поднимать пары. Нет–нет да блеснет некстати вывернутый лемех, и пойдет плуг вкось, оставляя кривую борозду.
Во, наказание! Куда тебя прет! — трудно выговаривает Митяй и одергивает вожжами корову, потянувшуюся было за кустом молочая.
Тощая, с облезлой на спине шерстью, корова понуро выравнивает борозду; так же понуро, задыхаясь от жары, идет Митяй, налегая всем телом на плуг.
Медленно переступают ноги. Медленно текут мысли…