Крушение - Соколов Василий Дмитриевич. Страница 74

А в этот миг Шмелев видел над вторым эшелоном ревущие немецкие самолеты и чувствовал, что, несмотря на упорство и мужество вводимых в бой людей, им не удастся без больших потерь достигнуть рубежа боя.

— Что они делают! Остановить! — закричал Шмелев и, видя, что никто его не слушает, сам хотел выпрыгнуть из траншеи, но вовремя подскочил Аксенов, схватил его за руку и удержал.

Вблизи от кургана с полевой сумкой через плечо уторопленно шагал, слегка согнувшись, будто защищая голову от осколков, капитан Костров. Узнав его в лицо, Шмелев громко окликнул и подозвал к себе.

— Куда вы прете как безмозглые! — исступленно крикнул Шмелев, не дав открыть рта подбежавшему капитану, чтобы доложить. — Немедленно положить людей. Перебьют, как слепых котят!

Костров забежал наперед и гаркнул во все горло:

— Слушайте! Комдив с нами. Требует залечь!

— Где он?

— Да вот… — указал рукой на Шмелева.

— Брешешь!

— Я тебе дам — брешу! По сопатке… — замахнулся кулаком Костров, подбегая к бойцу, внезапно присмиревшему с испугу.

Переглянулись бойцы, ропот колыхнул ряды: «Залечь…»

Это слово, обретая силу приказа, перебивает ранее отданный. Оно волнует, успокаивает не в меру горячих и завладевает умами, и солдаты, еще не давая отчета случившемуся, спешат занять укрытия — ячейки и пулеметные гнезда в покинутой траншее. Тут, давая остыть нервам, ложатся грудью стоймя на стенку траншеи, кладут винтовки на брустверы и растирают на лицах грязь.

— Заклинило… — вздыхает один.

— Чего? — спрашивает другой, зевая от враз расслабленных нервов.

— Заклинило, говорю! — сердито повторяет первый и грозится кому–то большим, тяжелым кулаком и площадной бранью: — Мы бы их умыли, едрёна мать!

— Они бы нас и на пушечный выстрел не подпустили к себе.

— Это почему же?

— А потому, — отвечает первый, подергивая носом со злости. — Какой дурак наступает при бомбежке? Это ж смертоубийство!

Замолкают и, чтобы не тратить время попусту, развязывают вещевые мешки, принимаются за еду. Но есть не хочется. Это всегда так: чем сильнее переживание, тем меньше хочется есть.

Рядом сидящий Костров слышит эти в иных случаях скрытые, но теперь оброненные вслух мысли, — и не может возражать.

Тяжелая, горькая правда.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Пикирующие самолеты, падая над залегшей цепью почти отвесно, все еще сыпали бомбы, тяжко ухали взрывы, и дым, перемешанный с долго не оседающей пылью, висел над степью.

Один самолет, выходя из пике, попал под обстрел непрестанно бьющей из балки зенитной установки. Немецкий пикировщик качнул крылом с белой крестовиной и потянул над степью, все усиливая свой протяжный, заунывный рев, пока наконец не раздался громадной силы взрыв.

— Хорош–шо! — сказад довольный Ломов. — Вот так бы их надо вгонять в землю! Представьте к награде… Я, конечно, поддержу.

Из клубов пыли, стелющейся низко, сам весь запыленный, вышел полковник Шмелед. Он шел качаясь и, еле поднявшись на курган, ввалился в траншею и присел на дно, стиснув кулаками виски. Пилотки на его голове не было, и пучок проседи, пролегший в черных волосах со лба, был особенно явственно виден и как бы подчеркивал пережитый им ужас.

— Полегло много, совсем еще молодые… Нам это не простят… Напрасные жертвы… — сказал он глухо, ни на кого не глядя.

— Не роняйте, полковник, слез! — проговорил Ломов нервозно. — На войне жертвы не оплакивают.

— Зато вдовы будут оплакивать… Матери…

— Слишком сердобольны, никудышный из вас полководец! — раздраженно проговорил Ломов. И, решив лишить полковника последнего довода, заметил: — Не думайте, что только вы печетесь за жизнь других… Жизнь солдат нам тоже дорога. Но сейчас не об этом нужно думать… В самом городе войска Шумилова и Чуйкова держатся на волоске. И не помочь им — значит совершить преступление. Как вы этого не понимаете!

— Это не помощь, а топтание… по нашей глупости! — сорвалось с губ Шмелева. Сорвалось нежданно, в нервном возбуждении. И эти слова ударили по самолюбию генерала Ломова, вызвали в нем силу ответного разящего удара.

— Как вы разговариваете? Встать! Я — представитель фронта! — закричал Ломов. Он дышал запаленно, широко раздувались ноздри — недобрый признак.

Шмелев, конечно, допустил ошибку: можно спорить, доказывая свою правоту в умеренных выражениях, но нельзя повышать тон и задевать самолюбие старшего, тем более когда рядом стоят другие. Ничто так не затрагивает самолюбие начальника, как слова, косвенно или прямо порицающие его в присутствии младших по чину. Ломов на этот раз не разразился бранью, даже унялся, видимо, обстановка была не та, да и операция, которую он, в сущности, взял в свои руки, развивалась неудачно, но он затаил на Шмелева еле скрываемую лютую злобу. Николай Григорьевич, однако, не раскаялся в своих суждениях, постоял с минуту в выжидательной позе и, видя, что буря улеглась, быть может, до новой вспышки, отошел за изгиб траншеи, присел на лежащий снарядный ящик.

Молчаливо притих, слушая, а когда слух нервно обострен, не то что гул боя, — шорох травы, шевелящейся от малейшего ветра, улавливаешь. И он слышал, он понимал каждый звук, каждую ноту — фальшиво или правильно взятую. Он знал, что бомбежка, принесшая уже несчастье полку, повторится, а пока паузу заняла ствольная артиллерия разных систем и калибров. Это был плотный, убийственный огонь, ведшийся не по окопам, а по открытым, лежащим на виду у неприятеля цепям пехоты, и трудно сказать, сколько уже погибло людей на поле боя.

Шмелева не надо было убеждать в превратностях войны, он и сам сознавал, что ни один бой, ни одно сражение не обходятся без жертв. По его мнению, наивно думать, что сломить и уничтожить противника можно лишь искусным маневром, без кровопролития. И он был далек от заблуждений, что потери, как бы они ни были велики, всегда неоправданны и бессмысленны; нередко военачальник оказывается перед лицом такой опасности, когда вынужденно идет на большие жертвы, чтобы достичь цели. Сердобольность на войне пагубна — это не было для него чем–то неожиданным или обескураживающим открытием. Но Шмелев не мог смириться с мыслью, что командиры полков вынужденно, по воле Ломова, без разбора ведут людей в бой, воюют, не щадя крови, сомнительно веря хоть в малую долю успеха. Он думал, и в этом был твердо убежден: городу позарез нужна помощь, что и делало северное крыло войск, и могло бы, наверное, помогать лучше, сильнее, если бы наступление наших войск прикрывалось с воздуха. Но в воздухе господствовала немецкая авиация. Поэтому наши войска несли потери. Слишком большие потери! Шмелев чувствовал, что так наступать нельзя, но еще хуже — не наступать, в противном случае враг сразу воспользуется пассивностью наших войск на северном крыле и предпримет страшный удар по–самому Сталинграду, чтобы сбросить русских в Волгу. Полковник скрипел зубами, все в нем кричало от боли, что зазря гибнут роты, батальоны. Проигранный его дивизией бой стоил слишком много крови… Шмелев мучительно думал, какой найти выход. И опять пришла на ум мысль, что надо наступать только ночью, что только ночь избавит от немецких бомбежек наступающие наши войска и даст возможность достичь успеха малой кровью.

Но что мог поделать он, Шмелев, отстраненный от. управления боем? Рвануться в землянку, откуда доносились хриплые, кричащие голоса и начальника штаба, и генерала, схватить за грудь этого Ломова и вышвырнуть вон, чтобы и ноги его не было на позициях дивизии? С горечью думал Шмелев, что этим не спасешь положение.

«Терпение… терпение… Посмотрим, что дальше будет!» — сказал сам себе Николай Григорьевич и шагнул в землянку, чтобы понять, что там делается.

Ломов стоял спиной к двери, глядя на глиняный пол землянки. Увидев вошедшего Шмелева, он скосил на него остановившиеся, ничего не выражающие глаза и снова начал раскуривать папироску. Она гасла, и Ломов нетерпеливо клал ее на стол, где уже лежала куча окурков, звякал вынутым из кармана портсигаром, прикуривал от свечи новую…