Я назвал его галстуком - Флашар Милена Митико. Страница 11
57
Он покраснел.
Его румянец был не таким, каку юноши, повествующего о своей первой любви. Это был румянец стареющего мужчины, склонившего голову перед первой и последней любовью своей жизни. Всепроникающий румянец. Он просвечивал сквозь его дряблую кожу и на мгновение озарил все вокруг. Я покраснел вместе с ним. Послышался шорох. Конец звуковой дорожки. Кто-то выкрикнул:
— Давай еще раз Билли Холидей!
Гул согласия, над столами раздавался звон бокалов.
— Разве не странно? Сильнее всего я влюбился в это «дурак» из уст Кёко. В ее прямой и открытый взгляд. Он видел меня насквозь. Я хотел, чтобы она видела меня насквозь. Но это было непросто. Каждый раз при встрече она двигалась в другом направлении. Я думаю, она не знала куда. Она просто шла, не надеясь куда-то прийти, а из чистого удовольствия пути. «Я как растение, — сказала она, — мне нужны огонь, воздух, земля и вода. Иначе я увяну. И разве брак не есть увядание? Огонь гаснет. Воздух становится разреженнее. Земля сохнет. Вода иссякает. Я увяну. И ты тоже». Она откинула волосы за плечи. Запах лаванды. «А что, если нет, — возразил я. — Что, если повседневность, наша повседневность, станет моим обещанием тебе? Твоя зубная щетка рядом с моей. Ты злишься, потому что я забыл выключить свет в ванной. Мы выбираем обои, которые уже через год покажутся нам отвратительными. Ты говоришь, что я отрастил пузо. Твоя рассеянность. Ты снова оставила где-то свой зонтик. Я храплю, и ты не можешь уснуть. Во сне я бормочу твое имя. Кёко. Ты завязываешь на мне галстук. Машешь мне рукой, когда я ухожу на работу. В моих мыслях: „Ты как реющий флаг". Я думаю об этом с колющей болью в груди. Ради всего святого, неужели этого недостаточно, чтобы сделать тебя счастливой?» Она увильнула от ответа: «Дай мне время. Я подумаю».
58
Я ждал. Ждал целый месяц. И наконец получил письмо. Ее округлый почерк. Она вложила засушенные цветы. «Мой ответ: да, — прочитал я. — Да, я хочу потерять тысячи зонтиков, пока ты отращиваешь себе пузо». Я написал ответ. Угловатым почерком: «Тогда идем выбирать обои». Вот она. Моя жена. — Он вынул из бумажника фотографию.
Моей первой мыслью было: мать. Второй: она хочет все исправить. Она хочет плакать.
— Мы поженились через несколько недель, — продолжил он, — в синтоистском храме. Окада-сан тоже была там с виноватой улыбкой на лице. Больше не оставалось сомнений — она неприятный, крайне неприятный человек. Она хотела сказать: «Простите меня». Вместо этого она с восковой затверделостью произнесла: «Долгой и счастливой вам жизни!» Кёко безобидно посмеялась и поблагодарила ее: «Долгой? Мы — фейерверк. Вспыхнули, погасли, оросили округу искрами, вот они и потухли».
Черный кофе. Кувшинчик молока. Два кубика рафинада. Медленное помешивание. Он постучал ложкой по краю чашки и аккуратно отложил ее.
— Наше первое утро. Как кофе с молоком и сахаром. Я проснулся, Кёко рядом нет. На ее подушке вмятина, волос застрял в ткани. Я сунул руку под одеяло, простыня еще теплая. Из кухни доносился шум кофеварки — подарок на свадьбу. Босиком вышел в коридор. Остановился у приоткрытой двери, я видел только то, что позволяла увидеть щель. Она стояла спиной ко мне, чуть согнувшись над плитой. Масло шипело в сковороде. Она опустила палец в миску, облизала. Добавила щепотку соли, немного перца. Чихнула. Чихая, отвернулась от плиты и увидела меня. Ее голос, звонкий колокольчик: «Завтрак готов». На столешнице, завернутая в синюю салфетку, стояла коробка бэнто. «Это тебе». Она положила к коробке яблоко. Натюрморт. И это тоже было решением. Однажды я услышал в разговоре, что первое совместное утро имеет непреходящую силу. Первое утро — это установка. Оно устанавливает, кто из вас первым встает, кто варит кофе, кто готовит завтрак. Кёко так же могла бы остаться в постели, отвернуться и проворчать: «Купи себе что-нибудь по дороге». Но главное, от чего у меня перехватило дыхание, когда я стоял у дверной щели, — поступи она так, я бы не стал любить ее меньше.
59
Медовый месяц мы отложили на неопределенный срок. В компании тогда был важен каждый сотрудник, впрочем, как и в дальнейшем, так что мы так и не смогли наверстать упущенное. Старые путеводители по Парижу, Риму, Лондону продолжают пылиться. Недавно я обнаружил их на нижней полке. Загнутые уголки страниц, заметки. Кёко пометила фломастером все достопримечательности, которые хотела посетить. Эйфелева башня, Колизей, Тауэр-ский мост. Все хрестоматийные. Листая страницы, я наткнулся на рисунок — мой портрет. С подписью: «Тэцу курит на Монмартре». Я получился очень похожим. Верхняя пуговица на рубашке расстегнута. Ветер в волосах. Взгляд устремлен вдаль. Молодая версия меня. Она взывала ко мне. Мне нечем было ей ответить, и я захлопнул путеводитель.
Кем бы я мог стать.
И кем я стал.
Кем я буду, когда Кёко узнает, кто я на самом деле.
Кёко уже знает. Я уверен. Она просто ждет, пока я сам склоню перед ней голову: «Ты была права. Не бывает счастливой повседневности. За счастье нужно бороться каждое утро». — Он закашлялся. Пепельница на столе была уже переполнена. — Мы даже ни разу не выбрались на остров Миядзима.
60
— Миядзима. — Ключевое слово. Он повторил его еще раз: — Миядзима. Как там ее звали? Юрико? Юкихо? Вертится на языке. Юкико? Да? Снежный ребенок, значит. Расскажи мне о ней, пожалуйста. Сейчас я был бы не прочь закрыть глаза и просто послушать. Легче говорить, когда на тебя не смотрят. Легче слушать, не глядя. — Он глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла, закрыв глаза.
— Миядзима жили с нами по соседству, — начал я. — Их дом стоял рядом с нашим. Маленьким мальчиком, мне было восемь лет, я частенько звонил им и спрашивал Юкико. Она была единственным ребенком моего возраста в округе, и хотя ее родители не нравились моим, мол, им ничего неизвестно об их происхождении, они принимали то, что мы, еще детьми, иногда играли вместе возле храма в нескольких кварталах от дома. Слишком много слов в одном предложении. Я знаю. Слишком много слов, которыми не передать, какими мы были непосредственными в мире, который вводит различия. Где всего лишь слова достаточно, чтобы отделить одного от другого.
Я позвоню в дверь. Мать Юкико высунет голову из двери и проворчит: «Сейчас выйдет».
Дверь закроется, а через несколько минут откроется снова.
Затхлый запах бил в лицо каждый раз, когда дверь открывалась и закрывалась, затхлостью пахло и от одежды Юкико. Она носила блузку с грязными оборками и юбку, которая была ей велика, поэтому она подвязывала ее вокруг пояса бечевкой. Шнурок на одном ботинке порвался.
«Бедная девочка», — говорили люди, мимо которых мы пробегали.
Их жалость тут же заглушал смех Юкико: «Сегодня мы полетаем! — Она расправляла руки и летала вокруг меня, затем неслась к кривой сосне, обвивала ее ствол своими крыльями. Прикладывала ухо к дереву и пищала: — Я слышала, как оно только что выросло на миллиметр».
61
Это было бездонное время. Я считаю, что мы и правда летали. По территории храма, которая была для нас небом. Мы собирали цветы и возлагали их к неизвестным могилам. Ловили цикад. Бабочек. Стрекоз. Отпускали их на свободу, как только поймаем. Сами были свободными. В жару поливали друг другу руки и ноги водой из ведра. Нас кусали комары. Мы гонялись за храмовой кошкой. Слушали заунывное пение монаха. Он сидел там черным холмом. Иногда поворачивался к нам.
«Дети Будды, — говорил он. И бросал каждому из нас по карамельке. — Такое же сладкое на вкус просветление».
Дома я редко упоминал Юкико. Когда родители спрашивали о ней, я чувствовал, что это было вызвано не интересом, а неким беспокойством. «Нужно же понимать, — говорила мама, — с кем ты водишься». Или: «Наше окружение формирует нашу личность».