Судьба человека. Донские рассказы - Шолохов Михаил Александрович. Страница 13

– Доведется в округ сходить, то спросишь, где газету «Красную правду» печатают. Отдашь им вот это… Я разбористо писал, только не мни, а то уголь сотрешь…

Пальцами обожженными, от угля черными, бережно взял шуршащие листки кузнец и за пазуху возле сердца положил. Прощаясь, сказал с той же улыбкой:

– Пешком пойду в округ, может, там найду Советскую власть… Полтораста верст я за трое суток покрою. Через неделю, как вернуся, так гукну тебе…

VI

Осень шла в дождях, в мокрости пасмурной.

Дунятка с утра ушла в хутор за харчами.

Телята паслись на угорье. Григорий, накинув зипун, ходил за ними следом, головку поблеклую придорожного татарника мял в ладонях задумчиво. Перед сумерками, короткими по-осеннему, с бугра съехали двое конных.

Чавкая копытами лошадей, подскакали к Григорию.

В одном опознал Григорий председателя – зятя Михея Нестерова, другой – сын Игната-мельника.

Лошади в мыле потном.

– Здорово, пастух!..

– Здравствуйте!..

– Мы к тебе приехали…

Перевесившись на седле, председатель долго расстегивал шинель пальцами иззябшими; достал желтый газетный лист. Развернул на ветру.

– Ты писал это?

Заплясали у Григория его слова, с листьев кукурузных снятые, про передел земли, про падеж скота.

– Ну, пойдем с нами!

– Куда?

– А вот сюда, в балку… Поговорить надо… – Дергаются у председателя посинелые губы, глаза шныряют тяжело и нудно.

Улыбнулся Григорий:

– Говори тут.

– Можно и тут… коли хочешь…

Из кармана «наган» выхватил… прохрипел, задергивая мордующуюся лошадь:

– Будешь в газетах писать, гадюка?

– За что ты?..

– За то, что через тебя под суд иду! Будешь кляузничать?.. Говори, коммунячий ублюдок!..

Не дождавшись ответа, выстрелил Григорию в рот, замкнутый молчанием.

Под ноги вздыбившейся лошади повалился Григорий, охнул, пальцами скрюченными выдернул клок порыжелой и влажной травы и затих.

С седла соскочил сын Игната-мельника, в пригоршню загреб ком черной земли и в рот, запенившийся пузырчатой кровью, напихал…

Широка степь и никем не измерена. Много по ней дорог и проследков. Темней темного ночь осенняя, а дождь следы лошадиных копыт начисто смоет…

VII

Изморось. Сумерки. Дорога в степь.

Тому не тяжело идти, у кого за спиной сумчонка с краюхой ячменного хлеба да костыль в руках.

Идет Дунятка обочь дороги. Ветер полы рваной кофты рвет и в спину ее толкает порывами.

Степь кругом залегла неприветная, сумрачная. Смеркается.

Курган завиднелся невдалеке от дороги, а на нем шалаш с космами разметанного бурьяна.

Подошла походкой кривою, как будто пьяною, и на могилку осевшую легла вниз лицом.

Ночь…

Идет Дунятка по шляху наезженному, что лег прямиком к станции железнодорожной.

Легко ей идти, потому что в сумке, за спиною, краюха хлеба ячменного, затрепанная книжка со страницами, пропахшими горькой степной пылью, да Григория-брата рубаха холщовая.

Когда горечью набухнет сердце, когда слезы выжигают глаза, тогда где-нибудь, далеко от чужих глаз, достает она из сумки рубаху холщовую нестираную… Лицом припадает к ней и чувствует запах родного пота… И долго лежит неподвижно…

Версты уходят назад. Из степных буераков вой волчий, на житье негодующий, а Дунятка обочь дороги шагает, в город идет, где Советская власть, где учатся пролетарии для того, чтобы в будущем уметь управлять республикой.

Так сказано в книжке Ленина.

1925

Продкомиссар

I

В округ приезжал областной продовольственный комиссар.

Говорил торопясь и дергая выбритыми досиня губами:

– По статистическим данным, с вверенного вам округа необходимо взять сто пятьдесят тысяч пудов хлеба. Вас, товарищ Бодягин, я назначил сюда на должность окружного продкомиссара как энергичного, предприимчивого работника. Надеюсь. Месяц сроку… Трибунал приедет на днях. Хлеб нужен армии и центру во как… – Ладонью чиркнул по острому щетинистому кадыку и зубы стиснул жестко. – Злостно укрывающих – расстреливать!..

Головой, голо остриженной, кивнул и уехал.

II

Телеграфные столбы, воробьиным скоком обежавшие весь округ, сказали: разверстка.

По хуторам и станицам казаки-посевщики богатыми очкурами покрепче перетянули животы, решили разом и не задумавшись:

– Дарма хлеб отдавать?.. Не дадим…

На базах, на улицах, кому где приглянулось, ночушками повыбухали ямищи, пшеницу ядреную позарыли десятками, сотнями пудов. Всякий знает про соседа, где и как попрятал хлебишко.

Молчат…

Бодягин с продотрядом каруселит по округу. Снег визжит под колесами тачанки, бегут назад заиндевевшие плетни. Сумерки вечерние. Станица – как и все станицы, но Бодягину она родная. Шесть лет ее не состарили.

Так было: июль знойный, на межах желтопенная ромашка, покос хлебов, Игнашке Бодягину – четырнадцать лет. Косил с отцом и работником. Ударил отец работника за то, что сломал зубец у вил; подошел Игнат к отцу вплотную, сказал, не разжимая зубов:

– Сволочь ты, батя…

– Я?!

– Ты…

Ударом кулака сшиб с ног Игната, испорол до крови чересседельней. Вечером, когда вернулись с поля домой, вырезал отец в саду вишневый костыль, обстрогал, – бороду поглаживая, сунул его Игнату в руки:

– Поди, сынок, походи по миру, а ума-разума наберешься – назад вертайся, – и ухмыльнулся.

Так было, а теперь шуршит тачанка мимо заиндевевших плетней, бегут назад соломенные крыши, ставни размалеванные. Глянул Бодягин на раины в отцовском палисаднике, на жестяного петуха, раскрылатившегося на крыше в безголосном крике; почувствовал, как что-то уперлось в горле и перехватило дыхание. Вечером спросил у хозяина квартиры:

– Старик Бодягин живой?

Хозяин, чинивший упряжку, обсмоленными пальцами всучил в дратву щетинку, сощурился:

– Все богатеет… Новую бабу завел, старуха померла давненько, сын пропал где-то, а он, старый хрен, все по солдаткам бегает…

И, меняя тон на серьезный, добавил:

– Хозяин ничего, обстоятельный… Вам разве из знакомцев?

Утром, за завтраком, председатель выездной сессии Ревтрибунала сказал:

– Вчера двое кулаков на сходе агитировали казаков хлеб не сдавать… При обыске оказали сопротивление, избили двух красноармейцев. Показательный суд устроим и шлепнем…

III

Председатель трибунала, бывший бондарь, с приземистой сцены народного дома бросил, будто новый звонкий обруч на кадушку набил:

– Расстрелять!..

Двух повели к выходу… В последнем Бодягин отца спознал. Рыжая борода только по краям заковылилась сединой. Взглядом проводил морщинистую, загорелую шею, вышел следом.

У крыльца начальнику караула сказал:

– Позови ко мне вот того, старика.

Шагал старый, понуро сутулился, узнал сына, и горячее блеснуло в глазах, потом потухло. Под взъерошенное жито бровей спрятал глаза.

– С красными, сынок?

– С ними, батя.

– Тэ-э-эк… – В сторону отвел взгляд.

Помолчали.

– Шесть лет не видались, батя, и говорить нечего?

Старик зло и упрямо наморщил переносицу.

– Почти не к чему… Стёжки нам выпали разные. Меня за мое ж добро расстрелять надо, за то, что в свой амбар не пущаю, – я есть контра, а кто по чужим закромам шарит, энтот при законе? Грабьте, ваша сила.

У продкомиссара Бодягина кожа на острых изломах скул посерела.

– Бедняков мы не грабим, а у тех, кто чужим по том наживался, метем под гребло. Ты первый батраков всю жизнь сосал!

– Я сам работал день и ночь. По белу свету не шатался, как ты!

– Кто работал – сочувствует власти рабочих и крестьян, а ты с дрекольем встретил… К плетню не пустил… За это и на распыл пойдешь!..