Собрание сочинений - Сандгрен Лидия. Страница 93
– Но ты же тоже купил, а не снимаешь?
– Да, но я ни фига не занимал. – Густав щелчком выбросил окурок и закрыл окно. – Ну, что, куда пойдём ужинать? В «Опера чэлларе»?
Столик, как обычно, заказал Мартин, а когда они вошли в ресторан, он попытался подавить раздражение из-за этого «оппозиционного» стиля, в котором Густав одевался.
И дело было не том, что на них смотрели – подобные места как раз хороши тем, что здесь никто ни на кого не смотрит. Кроме того, ХУДОЖНИК ГУСТАВ БЕККЕР мог одеваться во что угодно, хоть в футболку с принтом Liket Lever [139] и вывернутую наизнанку куртку «Хелли Хансен», как сейчас. Проблема в том, что Мартин автоматически наделялся ролью скучного обывателя. На Мартине был пиджак «Акне» и наручные часы, а в гардеробе он оставил шерстяные пальто и шарф, и он, кстати, соврал сыну, когда тот спросил, сколько стоят эти кожаные итальянские туфли. Но выбора у него не было, потому что на богемность сделал ставку Густав. Да и как бы выглядел издатель Мартин Берг в потёртой фланелевой рубашке?
Густав пробежал глазами винную карту, заказал бутылку бордо за девять сотен и начал вертеть в руках салфетку, как только официант отошёл от их стола. Мягкий свет размыл следы лет на его лице. Росчерки морщин казались изящными и не напоминали об усталости. Но с момента, когда Мартин сошёл с поезда, Густав, похоже, ни разу не улыбнулся.
– Как дети? – спросил он.
Мартин завёл довольно долгую речь об Элисе, о его поздних возвращениях домой и вечном недовольстве, о том, что сын считает, что у него всё в порядке, хотя это, похоже, не совсем так, и о том, насколько всё это печально. С Ракелью всё было иначе, о ней вообще не приходилось волноваться. Хотя она, конечно, слишком увлечена этой её психологией и не особенно интересуется издательством, что, честно говоря, странно, потому что…
– Я выйду покурить, – сказал Густав.
В тот вечер говорил в основном он, и его раздражало, когда его перебивали.
Густав жаловался на всё, что ему не нравилось: сначала на жителей Стокгольма, потом на старых приятелей, которые никак себя не проявляли, когда он был никем, а теперь изображают закадычных друзей, он жаловался на современное искусство, «поверхностное и банальное», не говоря уж об арт-рынке, «блистательном борделе капитализма, где все без исключения шлюхи».
– Тебя никто не заставляет продавать, – заметил Мартин, но Густав не унимался, незаметно переключившись на своего галерейщика, людей, употребляющих глагол «чатиться», буржуазное правительство, руководство выставочных залов и реконструкцию станций метро. Немногословным он был, только когда говорил о работе.
Периодически он прерывал себя одним и тем же рефреном: «Я выйду покурить». В первые два раза Мартин шёл с ним, но на улице было холодно, и в третий раз Мартин остался. На тарелке Густава лежало едва тронутое седло оленя с грибами, но аккуратно сложенные нож и вилка показывали двадцать минут пятого, сообщая об окончании трапезы. Вернувшись, Густав намеренно пошёл не в обход, а между столами, и случайно задел пустой стул. Остановился, чтобы поставить его на место. Со стулом он обращался как с неким на редкость докучливым предметом, ножка стула задела чью-то ногу, скрытую под белой скатертью, и Густаву пришлось снова пытаться водрузить предмет мебели на место. Ему это толком не удалось – стул по-прежнему стоял криво, – и в итоге Густав просто, не оглядываясь, скрылся с места преступления.
– Ты слышал, – начал он, усаживаясь, – что появился человек, возжелавший написать обо мне научную работу. О таком ведь принято сообщать домашним, да?
– О чём конкретно он пишет?
– Ни малейшего представления.
Мартин рассмеялся, поперхнулся и закашлялся.
– В смысле, ни малейшего представления? – переспросил он, когда снова смог говорить.
Густав сделал неопределённый жест:
– Какая-то девушка, историк искусства. Там речь о категории рода и… женских субъектах, о том, как они изображаются. – Он покачал головой. – Особа приятная, но злая. Не на меня, понятно. А на мир. На мужчин. Почему феминистки всегда такие злые?
– Они, наверное, недовольны тем, что стали утраченной частью патриархальной общественной структуры.
– Она так завелась, когда начала говорить об этом. Объективизация женщины, бла-бла-бла. Но я ей нравлюсь, потому что я написал много картин, на которых Сесилия изображена в процессе работы. Хотя на самом деле, если мне хотелось писать Сесилию, я мог делать это, только когда она работала.
Он подцепил вилкой раструб лисички и с недоумением посмотрел на него:
– А в итоге я получился героем-феминистом.
– Далеко не всякий занимающийся культурой мужчина средних лет способен таким похвастаться…
– Но обо всём прочем она же не напишет ни слова. Не напишет, к примеру, о моём духовном родстве с голландцами семнадцатого века. Профаны считают, что всё началось с Улы Бильгрена, но это отнюдь не так. Всё началось с Вермеера и Рембрандта. И ещё нескольких. Возможно, она назовёт Цорна, но только затем, чтобы пнуть его за объективизацию этих несчастных наивных даларнийских девиц… – Густав махнул официанту, попросив ещё одну бутылку.
– Мне достаточно, – сказал Мартин. Мысли стали неясными и неповоротливыми. Окутанными ватой. Он способен дойти до туалета и не споткнуться. И чек он подпишет не бессмысленной закорючкой. А потом им надо как-то добраться домой. Они вызовут такси? Пойдут пешком? Он понятия не имел, где они находятся, далеко ли это от дома Густава. Это ещё Сёдер? Он полез в карман, чтобы свериться с Гугл-картами, но остановился: Густав свирепел, когда кто-то сидел перед ним, копаясь в телефоне.
– Нет, какого чёрта! Разумеется, мы должны продолжить, – сказал Густав и хлопнул в ладоши. – Ты же приехал, да? И это надо отметить. Да, я считаю, что это надо отметить. Ещё одну такую же, пожалуйста. Мы же не можем обойти вниманием такое редкое событие, ты согласен, Мартин Берг? Это было бы святотатством. Я в этом уверен. Над чем ты смеёшься? Что тут смешного? А?
Принесли вино. Они выпили.
– По-моему, они закрываются…
Остальные посетители незаметно исчезли. Ресторан превратился в полотно Ренуара – размытые, как во сне, очертания, умбра и красное дерево. На втором плане маячил персонал, наверняка им хотелось домой, но Густав лишь рассмеялся и сделал последний глоток кофе с коньяком, «rien [140]» сказал Мартин, и Густав снова захохотал. Он дал знак, чтобы принесли счёт, они затеяли галантный спор, кому платить, выиграл Мартин, и вот карточка ложится на серебряный поднос, Мартин ставит короткую подпись – завиток, слабо напоминающий обычный автограф… и вот они уже идут к гардеробу, надевают пальто, где перчатки, он их забыл?.. нет, вот же они, в карманах… улица, снежная ночь, суровый мрак, холод, немедленно вгрызающийся в горло, пока пальцы застёгивают пуговицы на пальто. Разве у него не было шарфа?
Густав и слышать не хотел о том, чтобы идти домой.
– Мартин. Мы же только начали. Как говорится, нельзя упускать шансы. Скоро понедельник, ты вернёшься к делам, будешь решать жизненно важные вопросы и готовить мясо по сложному рецепту… – Он махнул рукой подъезжающему такси. – Оставаться на улице в такую погоду, пожалуй, опасно для здоровья. Можно заблудиться, упасть в сугроб, замёрзнуть и умереть.
– Только если ты пьян.
– А кто в этой стране не пьян? Наверное, только мусульмане. Залезай. – Густав придержал ему дверь, а потом сам забрался в салон и назвал водителю адрес. Мимо них летели городские огни. – Эта страна построена на алкоголизме. Вспомни девятнадцатый век. Все пили, включая подростков. Одна пятая всего населения уехала. Что совершенно понятно. И только государство, только его жёсткий патронаж позволил нам свернуть с дороги слаборазвитой североевропейской страны и стать той высокомерной Швецией, той страной всеобщего благоденствия, которую мы все знаем и любим. А что мы видим сейчас! Что сейчас делают эти идиоты? Голосуют за правительство, которое намерено отменить государство. Они, видимо, забыли, что когда народ сам определял, что делать, он напивался до невменяемости, и никакого прироста, никакого… вот здесь остановите, пожалуйста!