Любовники-полиглоты - Вульфф Лина. Страница 40
Возможно, все так бы и продолжалось, если бы однажды вечером бабушка не сообщила за ужином:
– Завтра приезжает моя дочь.
Один из слуг уронил на пол ложку, другой поспешно ее поднял.
– Как мило, – сказал Макс Ламас.
– Нет, – возразила бабушка. – К сожалению, это будет отнюдь не мило.
– Что ты хочешь этим сказать?
– Ты сам поймешь, когда с ней познакомишься.
Макс Ламас рассмеялся и ответил, что он читал все, что писалось о Клаудии Латини. Так что он хорошо подготовлен. Его слова звучали обнадеживающе, но, как говорится, есть люди, к которым никто не может быть готов и в чьей ментальной топографии невозможно сориентироваться. Надо стоять перед ними, смотреть на них и чувствовать их. И когда ты это делаешь, то в определенных случаях может оказаться, что уже слишком поздно пытаться спастись.
На следующий день мама прибыла в белой машине с логотипом мондрагонского санатория. Мы услышали шорох покрышек по гравию, когда машина въехала на ведущую к дому дорожку, встали с диванов и вышли во двор. Маму провожали двое санитаров, и они вышли из машины первыми. Мужчина-санитар открыл заднюю дверцу, и из нее появилась Клаудиа. Сначала мы увидели ее ноги. Ступни у моей матери очень маленькие, и она всегда носит высокие каблуки. За ногами последовала она сама, вышла и немного задержалась на дорожке, поправляя белое платье до колен и солнечные очки, которые закрывали пол-лица. Но не скрывали пятен. В последние годы мамино лицо начали покрывать коричневые пятна, и отец перед своим отъездом сказал, что они прогрессируют так же, как душевное заболевание. Вначале мама прятала их под тональным кремом. Одно время она постоянно, раз в пять-десять минут, ходила в туалет и покрывала пятна новым слоем средства. Потом ей, казалось, стало все равно, она оставила пятна в покое, и они бросались в глаза собеседнику, напоминая синяки. «Да, я такова, все пошло к черту, и я не против».
Когда мама подняла очки наверх, наподобие обруча для волос, я увидела, что ее темно-карие глаза кажутся более темными на покрытом пятнами лице. Более глубокими, более блестящими, но в них появилось и нечто такое, что говорило, что пройдена некая граница, и вернуться обратно, к обычному взгляду, уже невозможно.
Макс Ламас рассматривал мою мать с напряженным выражением лица. Все молчали. Не доносилось ни звона посуды из кухни, ни напевания из сада. Казалось, затихли даже ветер и журчание бассейна в саду.
– Добрый день, – поздоровалась мама, улыбаясь и глядя на нас, скучившихся около дома.
Бабушка вздохнула с облегчением. Итак, сегодня выдался хороший день? Означало ли мамино спокойное появление, что все будет хорошо? Клаудиа медленно прошла мимо нас в дом, где один из слуг протянул руку, чтобы взять у нее сумку и шаль. Она отдала их ему, но оставила себе темные очки. Моя мать очень невысокого роста и очень, почти неестественно, худая. Однажды кто-то из слуг даже сказал, что сложно поверить, что так много злобы может поместиться в таком маленьком теле: increible – tanta rabia en el cuerpecito de doña Claudia. Пройдя в дом, она остановилась и посмотрела на лилии, зеркала и пыль, медленно кружащую в воздухе над столом.
– Да сядьте же вы, бога ради! – крикнула она нам. – Не стойте там, как гости!
Окинув нас взглядом само собой разумеющейся хозяйки дома, она махнула рукой в сторону окружавших нас стульев. Мы расселись. Я и слуги – на диванах, бабушка и Макс Ламас – на стульях у обеденного стола. Санитары из Мондрагона остались стоять у ведущей на кухню двери.
Мама по-прежнему стояла посреди комнаты. Она медленно сняла темные очки и положила их в сумку. Глаза у нее были ярко накрашены, пятна темнели на щеках.
– Чем ты занимаешься целыми днями, Клаудиа? – мягко спросила бабушка. – Там, в Мондрагоне.
– Пишу записки о полиглотах из моего прошлого, – ответила мама и тоже села. – А еще смотрю на некоторые неискоренимые вещи вроде одного моего друга, спрятанного в коробке. Но случается мне и мечтать о мужской руке. О мужской руке, которая, собрав все силы, как мотор самолета, однажды поднимет меня над облаками.
Все присутствующие уставились на нее. Слуги с недовольным видом вертелись на диванах. Бабушка выглядела как человек, пытающийся нащупать какую-то мысль или фразу, отражающую ухудшившееся состояние моей матери. Единственный, кто казался довольным – но, с другой стороны, он казался, по словам Клаудии, человеком, увидевшим рай, – был Макс Ламас. Но тут моя мать рассмеялась, и смеялась долго, неприятно и безумно, так что даже с лица Макса Ламаса медленно сползла улыбка. Мама, должно быть, смеялась почти минуту, и это очень долго, если человек хохочет перед группой молчащих людей, уткнувшихся взглядом в пол. Потом мама прекратила смеяться, поправила волосы и вытерла слезу в уголке глаза.
– Ну, что? – произнесла она спустя какое-то время, глядя по очереди на всех нас.
Макс Ламас закинул ногу на ногу.
– Ну, что? – повторила мама. – Перейдем к моему делу. Кто из вас может любезно рассказать мне, что это за грязная история?
На секунду я подумала, что она узнала о том, что происходило между мной и Марко Девоти у меня в комнате, и это и привело ее домой. Но тут я заметила, что она вперилась взглядом в бабушку и Макса Ламаса.
– Итак? – сказала она, закинув ногу на ногу, так что туфля покачивалась на пальцах, и каблук, как дуло, был направлен в центр комнаты.
– О чем ты, Клаудиа? – мягко поинтересовалась бабушка. – О какой грязной истории ты говоришь?
– О, мама, – ответила Клаудиа. – Как прискорбно мало пристало тебе изображать из себя юную голубку. Прожив столько лет и имея в багаже столько опыта, ты не справишься с этой ролью, возможно, единственной абсолютно для тебя невозможной. Не притворяйся напрасно. Я знаю, что происходит в этом доме.
Тогда Макс Ламас встал, сцепил руки за спиной и сказал:
– Клаудиа, нам почти нечего рассказать. Только то, что я влюблен в вашу мать, а она в меня.
Я услышала, как вздохнули сидящие на диванах слуги. Сама я ощущала преимущественно утомление. Макс Ламас и бабушка? Разве он не женат? И разве не было у него на родине кучи неприятностей? Неприятностей, связанных с женщинами, из-за чего он и захотел приехать к нам, чтобы погрузиться в работу и светское общение и таким образом вернуть себе спокойствие. И бабушка, в ее-то возрасте? И откуда узнала мама? Наверное, слуги позвонили и рассказали. Как бы то ни было, ситуация накалялась, и за дирижерским пультом стояла Клаудиа. А когда она вот так дирижировала своим окружением, итог был возможен только один – полное и беспощадное разрушение всего и вся. И тут Ламас, ничего не знающий о нашей семье и определенных, присущих ей механизмах, к тому же начал вести какой-то диалог.
– Я не собираюсь отказываться от своих чувств к Матильде, – сказал он.
Моя мать подняла брови, откинула голову на спинку кресла и посмотрела на санитаров.
– Теперь понимаете? Вы ведь тоже видите, что ситуация серьезная? – спросила она. – Я была вынуждена приехать. Шестидесятилетний оппортунист заявляет, что влюблен в мою семидесятипятилетнюю мать. Ха! И вы хотели, чтобы я продолжала сидеть в парке и пить кофе?
– Прошу прощения, пятидесятичетырехлетний, – уточнил Ламас. – Мне пятьдесят четыре.
– Позволь мне пояснить, Клаудиа, – заговорила бабушка. – Пока я жива, у меня есть право выбирать себе мужчину.
– Да ты же просто ничего не видишь, – возразила мама. – За всем этим что-то стоит. Ему что-то нужно. А на тебя ему наплевать.
– Для человека больного, да еще и мечтающего о полиглотах и неискоренимых вещах в коробках, твоя дочь кажется очень… – начал Макс.
– О! – воскликнула бабушка. – Не делай еще хуже! Если вы двое не примиритесь друг с другом, страдать буду я.
Ламас сглотнул и сделал шаг в сторону Клаудии.
– Поверьте, – начал он, подняв указательный палец, – я действительно понимаю ваше беспокойство. Понимаю ваши подозрения, и понимаю, скажем так, что вы хотите отстоять свои интересы. Ваши с дочерью. Но уверяю вас, у меня нет ни малейшего намерения присвоить что-то принадлежащее вашей матери. Я даже предлагал ей, если мы надумаем узаконить наши отношения, заключить договор. Чтобы вы и Лукреция чувствовали себя совершенно спокойно.