Пианистка - Елинек Эльфрида. Страница 17

Господин Клеммер, протискивающийся к ней, заливает ее праздничным светом своих голубых глаз. Он двумя руками держит пианистку за руку, говорит «Целую ручки!» и объявляет, что у него просто нет слов, госпожа учительница. Мамочка Эрики вклинивается между ними и явственно препятствует их рукопожатию. Никаких знаков дружеского расположения и приязни, потому что при сильном рукопожатии можно потянуть сухожилие, а это нанесет вред игре. Рука должна пребывать в естественном положении. Право, уж очень серьезно мы эту третьесортную публику не воспринимаем, не так ли, господин Клеммер? Ее нужно тиранить, подавлять и закабалять, чтобы она стала хоть сколько-то чувствительной к музыке. На нее нужно обрушивать дубину! Ей хочется быть высеченной и получить в распоряжение море страстей, которые соответствующий композитор переживает вместо нее и тщательно фиксирует в нотных знаках. Ей нравится все кричащее – в противном случае она сама примется непрестанно кричать. От скуки. Приглушенные тона, тонкие промежуточные переходы, нежные различия она не воспринимает никогда. При этом в музыке, как и вообще в царстве искусства, очень легко пользоваться яркими контрастами, резкими противоречиями. Однако все это – низкопробное искусство, и ничего больше! Эти ягнята о подобном и не подозревают. Им вообще ничего не известно. Эрика доверительно берет Клеммера под локоть, что вызывает в нем мгновенную дрожь. Вовсе не потому, что он мерзнет, окруженный ордой подростков, в которых циркулирует здоровая кровь. Эти насытившиеся дикари живут в стране, в которой вообще царит культурное варварство. Загляните только в газеты: журналисты еще бо́льшие варвары, чем те, о которых они пишут. Человек, аккуратно расчленивший тела супруги и детей и хранящий все это в холодильнике с целью употребления в пищу, не более варвар, чем газета, в которой все это описывается. И здесь, в этой стране, Антон Ку когда-то возвысил голос против обезьяны Заратустры! А сегодня разве что газета «Курир» возвышает голос против газеты «Кроненцайтунг». «Ах, Клеммер, только представьте себе это как следует! А сейчас, господин Клеммер, если вы не возражаете, я должна поприветствовать госпожу учительницу Вьераль. Потом я снова к вам вернусь».

Мать заботливо накидывает ей на плечи собственноручно связанный голубой жакетик из ангорской шерсти, чтобы, не дай Бог, не застыла смазка в шарнирах сочленений и чтобы повысилось сопротивление к трению. Жакетик – словно теплый чехольчик, надеваемый на чайник. Иногда такие самодельные чехольчики, увенчанные разноцветными помпонами, надевают на всякие полезные вещи, например, на рулон туалетной бумаги. Они украшают заднее стекло автомобиля. Их ставят точно по центру. Помпоном Эрике служит ее собственная голова, гордо торчащая сверху. Эрика скользит по гладкому льду паркета, который сегодня в особенно исхоженных местах укрыт от ног плохих бегунов, скользит в сторону своей старшей коллеги, чтобы услышать похвалу из профессиональных уст. Мать нежно подталкивает ее сзади. Рука матери упирается Эрике в спину, в ее правую лопатку, в ее ангорский жакетик.

Вальтер Клеммер все еще не курит и не пьет, но, несмотря на это, обладает удивительной энергией. Он прокладывает себе путь сквозь гогочущее стадо вслед за учительницей, прилепившись к ней как пиявка. Он к ней словно приклеился. Если он ей понадобится, он у нее под рукой, к примеру, если ей потребуется мужская защита. Ей стоит только обернуться, и она уже наткнется на него. Он нарочно ищет этого телесного контакта. Короткий перерыв закончился. Близость Эрики он втягивает в себя широко раздутыми ноздрями, словно находится на лугу высоко в горах, куда попадаешь редко и поэтому дышишь особенно глубоко, чтобы унести с собой в город как можно бо́льшую порцию кислорода. Он снимает волосинку с рукава голубого жакета и получает за это благодарность. О лебедь мой! Мать что-то туманно предчувствует, однако не может не оценить его вежливость и обязательность. Эти качества находятся в резком противоречии со всем, что в настоящее время принято и востребовано в отношениях между полами. Господин Клеммер для нее – совсем молодой человек, но он – человек старой закалки.

Они еще немного болтают, прежде чем начинается заключительная часть. Клеммеру хочется знать, почему домашние концерты постепенно отмирают, о чем он бесконечно сожалеет. Сначала умерли композиторы, а потом умирает их музыка, все хотят слушать только шлягеры, только поп и рок. Таких семей, как эта, больше не существует. Раньше их было много. Несколько поколений отоларингологов жадным ухом ловили звуки поздних квартетов Бетховена и раздирали ими свои глотки. Днем они смазывали больным воспаленное горло, а вечером приходило вознаграждение, и они сами воспалялись от Бетховена. Сегодня люди с высшим образованием в состоянии разве что топать ногой в такт слоновьим фанфарам Брукнера, превознося этого ловкого ремесленника из Верхней Австрии. «Презирать Брукнера – юношеское заблуждение, которым переболели многие, господин Клеммер, его понимаешь лишь с возрастом, поверьте мне. Воздержитесь от модных суждений, пока не станете понимать больше, коллега Клеммер». Молодой человек счастлив услышать слово «коллега» из профессиональных уст и тут же начинает распространяться о грезах Шумана и позднего Шуберта, прибегая к милым профессиональным выражениям. Он говорит о нежных полутонах, и собственный его тон при этом изъеден молью, словно серое на сером.

За этим следует дуэт Кохут – Клеммер, посвященный концертной жизни города и выдержанный в ядовито-желтой гамме. Molto vivace. Этот дуэт хорошо отрепетирован. Сами они в концертной жизни не участвуют. Им позволено причаститься к ней только в качестве потребителей, хотя их квалификация достаточно высока! И все же они всего-навсего слушатели, тешащие себя иллюзиями о своих глубоких познаниях. У одной половинки дуэта, у Эрики, участие в концертной жизни едва было не состоялось. Увы, ничего из этого не вышло.

И вот они вдвоем мягко скользят над пыльными слоями полутонов, полумиров, промежуточных сфер, потому что в этих материях средний слой разбирается прекрасно. Этот хоровод открывается смиренным помрачением Шуберта. Если же воспользоваться словами Адорно, его открывает помрачение в шумановской Фантазии до-мажор. Оно простирается вдаль, в ничто, не заглушая при этом апофеоза осознанного угасания! Помрачение, которое не только не осознается, но даже не соотносится с самим собой! Оба они умолкают на мгновение, чтобы насладиться тем, что они произносят вслух в самом неподходящем для этого месте. Каждый из них считает, что он постиг глубины лучше другого, один – благодаря своей молодости, другая – благодаря своей зрелости. Они попеременно превосходят друг друга в гневе, обрушиваемом на профанов, на беспонятливых – здесь, к примеру, много таких собралось. «Взгляните на них, госпожа учительница! – Посмотрите на них внимательнее, господин Клеммер!» Узы презрения связывают обучающую и обучаемого. Это угасание жизненного света у Шуберта или у Шумана предстает как резкое противоречие тому, о чем думает толпа, гордящаяся своим здоровьем, когда она именует традицию здоровой и умиротворенно барахтается в ней. Здоровье. Тьфу, дьявол! Здоровье есть преображение того, чем оно является. Зрители, пачкающие программки филармонических концертов, своим отвратительным конформизмом превращают, вы только себе представьте, это самое здоровье в главный критерий серьезной музыки. Здоровье всегда держится победителей; все слабое отсеивается. Оно терпит провал у этих любителей ходить в сауны и писать на стенки. Бетховена они считают здоровым художником, вот только, к сожалению, он страдал глухотой. А еще этот чрезвычайно здоровый Брамс. Клеммер отваживается бросить реплику несогласия (и попадает точно в кольцо), что, мол, и Брукнер всегда выглядел очень здоровым. Клеммера самым серьезным образом ставят на место. Эрика скромно демонстрирует свои раны, нанесенные ей в личной схватке с музыкальной жизнью Вены и провинции. А потом она разочаровалась во всем этом. Тонко чувствующий человек, этот нежный ночной мотылек, обязательно сгорит на огне. «И поэтому, – говорит Эрика Кохут, – оба эти в высшей степени больных человека, а именно Шуман и Шуберт, у которых даже фамилии на одинаковый слог начинаются, ближе всего моему израненному сердцу. Не тот Шуман, которого уже покинули все его замыслы и идеи, а Шуман накануне этого состояния! Самую малость накануне! Он уже ощущает, что его покидает разум, он страдает от этого тончайшими фибрами своей души, уже прощается с жизнью сознания, обращаясь к хору ангелов и демонов, однако он в самый последний раз собирается с силами, будучи уже не в состоянии полностью отдавать себе во всем отчет. Он с тоской вслушивается в то, о потере чего скорбит: в самое драгоценное, в себя самого. Это та стадия, на которой еще понимаешь, что теряешь, прежде чем полностью утратить себя».