Порою нестерпимо хочется... - Кизи Кен Элтон. Страница 150

— Хэнк сделал это, потому что не хотел… подвергать еще кого-нибудь риску.

— Не думаю… — Уныло стихая под гаснущими огнями софитов.

— Он сделал это, потому что… не хотел подвергать еще кого-нибудь риску.

— Сомневаюсь, Генри.

Занавес закрывается, а эхо все еще звучит: «Иначе он бы этого не сделал — он просто не хотел подвергать кого-нибудь риску во имя…»

— Нет, старик, просто, кроме него, больше никого не осталось… — Он сделал это из-за того… — Нет, из-за того, что его все бросили, и он понял, что не может валить лес в одиночку… — Он сделал это из-за того, что… — он наконец понял, что к чему… — из-за того, что… — он наконец понял, что это бессмысленно. Из-за того, что все проржавело и все прогнило. Из-за того, что нет другой силы, кроме той, что дают тебе люди. Из-за того, что слаб. Из-за того, что нет сил, совсем нет сил. Из-за того, что все тщета и томление духа. Из-за того, что барабан лебедки окончательно сломался. Из-за кровавых ран от срывающихся тросов. Из-за фронтита и вросших ногтей. Из-за дождя. Из-за того, что так долго, так невыносимо долго…

— Генри, Хэнк не дурак… он понимает.

Из-за того, что сила — это ничто, это всего лишь симуляция.

— Он умный мальчик, Генри, он понимает, что к чему… в этом мире нельзя одному, и всегда было нельзя… ни один смертный не может долго вынести…

Потому что иногда единственный способ что-то сохранить — это сдаться. Потому что иногда во имя победы надо стать слабым…

— О-хо-хо, — бодро замечает Бони, глядя на свои большие карманные часы, — уже поздно. — Он снова поднимается со стула и, слегка покашливая, застегивает оставшиеся пуговицы. Потом, словно тряпку, он поднимает с одеяла руку Генри и пожимает ее. — Пора домой, Генри. При такой погоде нелегкий путь для нас, стариков, — замечает Бони и роняет руку, покачивая головой.

— Очень сожалею, что мне пришлось быть вестником печальных новостей о Джо Бене, Генри. Я знаю, как вы все его любили. Я бы скорее предпочел, чтобы мне язык отрезали, чем сообщать тебе об этом. Ну вот… Что тебе принести в следующий раз? Субботние «Ивнинг Пост»? У меня куча старых экземпляров. Так. Дай-ка я поставлю этот телевизор на полку, чтобы он был прямо перед тобой. А то ведь так можно и зрение испортить, а? — Он включает телевизор и, не дожидаясь, когда тот нагреется, направляется к двери. Там он еще раз оборачивается и задирает пальцем кончик носа. Бони начисто забыл обо мне. Они оба забыли.

— Выше нос, старина, — говорит он Генри. — Мы еще пожуем, а некоторым уже ничего не светит. О'кей, и смотри не замучай сестричку. Пока…

И с важным видом Бони покидает палату. Я выхожу из своего укрытия в ногах кровати и начинаю что-то говорить, но, судя по виду Генри, можно заключить, что толку от этого не будет.

— Папа, — говорю я, — понимаешь, то, что случилось…

— Хм, ну что ж, — произносит он, глядя прямо в экран телевизора, — по крайней мере, для старого черномазого… у меня сохранился неплохой нюх… так что можно еще… а Хэнк, он… мне надо было подумать… полагаю, мы… неправильно они наложили гипс… — И дальше в том же духе, все глубже погружаясь в свои размышления. Выглядит он совершенно убитым. Или это наркотик пронял его. Но вряд ли дело только в этом. Выражение его лица меняется, обретая мир и покой. Мышцы под скулами расслабляются, ухмылка исчезает, и морщины на переносице разглаживаются. Морфий действует на него как снотворное… Потом глаза его тускнеют, словно кто-то или что-то, еще жившее в нем, ушло, предоставив телу в одиночестве перегонять кровь и кислород, бросив на подушке пустое лицо в голубом мерцании телевизора, как бросают на кровать старую, сносившуюся одежду. Свет мигает. Палата гудит, словно битком набита большими сонными мухами. Оглушенный… онемевший… погребенный под плотным ватным покровом морфия старик мотает головой, изредка открывая щелки глаз и видя над собой высокий темно-зеленый купол, подпираемый стволами мамонтовых деревьев. Где-то стучит дятел, весело кричит сойка, вращая хитрым глазом, — синяя, словно мазок краски! «О-го-го! Ты глянь!» — майское солнце играет в хвое. «Ну и денек! Вот это жизнь!» Тишь, безветрие, неподвижно свисают пряди пыльцы, соединяясь в один ярко-желтый луч, льющийся с верхушек деревьев до самой земли… «Хо! Глянь туда…» — вихрь белых бабочек взлетает над щавелем, потревоженный его шагами, его поступью там, где еще не ступала нога бледнолицего. «А может, и вообще ничья нога!» Он смотрит на деревья и плюет себе на ладони. «О'кей, стойте спокойно. Вы что думаете? Я медведь в спячке? Нам надо дело делать. Рысек стрелять, яйцами бренчать, деревья валить, землю сверлить… Стой спокойно, черт бы тебя побрал!»

— Спокойно… спокойно, мистер Стампер. Нам хорошо и спокойно.

— Кто сказал, что я не могу? Только не мешайте мне. Какое вам дело? Гм, пока я жив… Дай-ка я прочищу уши. — И еще пи один топор бледнолицего не звучал здесь. «А-а-а. Трос. Ах ты чертов хлыст». И блестящая зеленая лавина тысячи тысяч падающих иголок сметает солнце со своего пути. «Ба-бах! Точно на место». Это май в двадцатых годах, когда здесь еще стояли мамонтовые деревья. Купол над головой дал трещину. И в нее снова врывается солнце, заливая светом землю, не видевшую его миллионы лет. «Господи Иисусе, какое же у нас тут время? Постой-ка, что это ты о себе здесь думаешь?» Царапается, как котенок, белый с серо-голубым, как, знаешь, царапает куриное горло, когда его… «А? Что это ты себе?..»

— Бот и хорошо. Вот и все. Успокоились и молчим. Вот и все. А теперь отдыхайте. Тихо и хорошо.

Когда Ивенрайт входит в «Пенек», Рей и Род устраиваются на эстрадке. На темнеющей улице слышны резкие звуки настраиваемых электрогитар. Долетают они и до Энди, сидящего в джипе, и он, достав из кармана губную гармошку и смахнув с нее крошки корпии и шелухи из-под семечек, начинает тихо наигрывать. Он решает, что дождется Хэнка и Вив, и, вместо того чтобы идти пешком, поедет вместе с ними.

Он видит, как по противоположной стороне улицы на влажное дребезжание неонов спешит Хэнк, и с грустью прикидывает, сколько ему еще придется ждать…

(Когда я вышел из больницы, в животе у меня так бурлило, что я даже не знал, удастся ли мне дойти до «Пенька». Единственное, чем можно было залить это бурление, это «Джонни Уокером», на три пальца. Эта чертова палата подействовала на меня хуже, чем поездка в джипе. Мой ослепительно яркий день становился все тусклее и тусклее, а теперь я уже и вовсе не мог сказать, не собирается ли мир напрочь исчезнуть.

Для такого раннего часа «Пенек» был переполнен: большинство ребят, не дошедших до кладбища, осело здесь, и теперь они уже прилично поднабрались. Когда я вошел, они слегка попритихли, но уже через секунду все кинулись пожимать мне руку, словно они души не чаяли в человеке, который на два месяца лишил их работы. Ивенрайт поставил мне виски. Зазвучали гитары, и полился добрый старый мотивчик, как в добрые старые времена. Пришла индеанка Дженни и принялась покупать выпивку тем, кто был попьянее. И Биг Ньютон сидел, весь из себя такой крутой. А вокруг, болтая, спотыкаясь и пуская слюни, шатался Лес Гиббонс. И, несмотря на то что нынче среда, завтрашний День Благодарения все превращал в праздник, как бывало в «Пеньке» по субботам в старые времена, с той лишь разницей, что старые времена миновали, что все изменилось, хоть дребезжат гитары, пиво льется рекой и парни гогочут, кричат, ругаются и играют в нарды… за исключением того, что теперь все иначе. Не могу сказать откуда, но я это знаю. Я чувствую, что все изменилось. И все остальные тоже это чувствуют.)

Помнишь, в жужжащей палате? Тогда, на катаниях? Четвертого июля, в День независимости, — Река — Ваша Дорога — тогда кое у кого с непривычки к воде началась морская болезнь, их так выворачивало, что они думали, что умрут, а потом им стало еще хуже, и они уже сами желали смерти. Мотогонки по реке; участники, перекидывающиеся шутками: «Бен, нам выиграть этот заплыв плевое дело, а?» — а когда все закончилось: «Эти чертовы Стамперы, видели, что они сделали? Надели кузнечные мехи на акселератор и накачивали воздух… И мы что, допустим это?»