Порою нестерпимо хочется... - Кизи Кен Элтон. Страница 21

Но, с другой стороны, — подумал я под неторопливый рык автобуса, пробиравшегося по городским улицам, — кто может сказать наверняка, что безумие не окажется такой же невыносимой обузой, как и здравый рассудок? С ним тоже придется повозиться. А потом вдруг, да почти наверняка, проскользнет проблеск воспоминания, и лезвие реальности полоснет по тебе с такой силой, что боль и тревога станут вообще непереносимыми. Ты можешь всю свою разнесчастную жизнь прятаться в каких-нибудь фрейдистских джунглях, воя на луну и проклиная Господа, а в конце, в самом растреклятом конце, который на самом деле только и считается, понять, что луна, на которую ты выл, всего лишь лампочка в потолке, а Господь пребывает в ящике письменного стола, опущенный туда каким-нибудь представителем благотворительного религиозного общества. Да, — снова вздохнул я, — с течением времени безумие может оказаться такой же обузой, как море бед и удары судьбы при здравом рассудке».

Я опустил спинку сиденья еще ниже и закрыл глаза, стараясь убедить себя, что, поскольку я бессилен что-либо сделать, мне ничего не остается, как ждать, пока мой фармацевтический кормчий не отведет меня в тихую заводь сна. Но действие таблеток что-то необычно задерживалось. И в течение этого десяти-пятнадцатиминутного ожидания в набегающих валах шума и звона, — единственный пассажир в пыхтящем сквозь город автобусе, — когда наконец наступит действие барбитуратов… я был вынужден обратиться к тем вопросам, от которых так ловко убегал.

Например: «Чего ты собираешься добиться, возвращаясь домой? „ Вся эта размазня из эдиповых комплексов, которой я кормил Питерса, относительно того, чтобы „сравняться“ или «свергнуть“, возможно и имела какое-то отношение к истине… но даже если бы мне и удалось осуществить один из этих замыслов, чего бы я достиг?

Или еще: «А почему действительно можно желать проснуться мертвым? „ Если единственно, что мы имеем, это наш славный путь от рождения до смерти… если наша величественная и вдохновенная борьба за существование — трагически никчемный клочок по сравнению с кругами эонов до и после, так почему же нужно пренебрегать этими бесценными мгновениями жизни? И наконец: «А если это все одна никчемная маета — что же тогда за нее бороться?“

Эти три вопроса выстроились передо мной, как три наглых хулигана, с ухмылками на лицах, руки в боки, вызывая меня на бой, чтобы покончить со мной раз и навсегда. Первого мне удалось кое-как образумить — он был самым настырным. Второй получил сатисфакцию несколькими неделями позже, когда обстоятельства бросили мне еще один вызов. Третий ждет меня по сей день. Для этого мне надо совершить еще одно путешествие. В дебри происшедшего.

А третий — самый крутой из них.

За первого я принялся тут же. Чего я надеюсь достичь, возвращаясь домой? Ну, во-первых, себя… своей маленькой несчастной сути!

Питере сказал по телефону: «Парень, этого не достичь бегством. Это все равно что бежать с пляжа купаться».

«На Востоке одни пляжи, на Западе — Другие», — проинформировал его я.

«Чушь», — ответил он.

Сейчас, оглядываясь назад, на эту поездку (нет, все еще живя в предвосхищении ее), я могу подсчитать, что она заняла четыре дня (которые можно опустить благодаря новым формам современной словесности, хотя они и могли бы послужить большей объективности и созданию перспективы, — события, разбегающиеся в разные стороны, отражаются в зеркалах и меняют свое обличье, создавая довольно хитрые головоломки в смысле употребления грамматических времен)… но, оглядываясь назад, я помню и автобусную станцию, и газ, и поездку, и взрыв, и сбивчивый рассказ Питерсу по телефону — и все это слилось воедино, в одну сцену, состоящую из дюжины одновременно происходящих событий…

«Что-то не так, — говорит Питере. — Нет, постой, что-то случилось, Ли? Но что? А что ты тогда делал в Нью-Йорке? «

Теперь я мог бы (наверное) вернуться назад, разгладить съежившееся время, разъять слипшиеся образы и расставить их в точном хронологическом порядке (наверное, приложив силу воли, терпение и прочие необходимые химикалии), но быть точным еще не означает быть честным.

«Ли! — На этот раз это мама. — Куда ты?»

Более того, точная хронологическая последовательность вовсе и не предполагает правдивости (у каждого свой взгляд), особенно когда человек даже при всем желании не может точно вспомнить, в каком порядке происходили те или иные вещи…

Толстый мальчик скалится мне, оторвавшись от игрального автомата. «Во все попал, а в последний не попадешь, хоть застрелись». Он ухмыляется. На его зеленой футболке оранжевыми буквами выведено: СПОР.

…или, по крайней мере, утверждать, что помнит, как оно было на самом деле…

И мама проходит мимо окна моей спальни и ныне, и присно, и во веки веков.

К тому же есть вещи, которые не могут быть правдой, даже если они и происходили на самом деле.

Автобус останавливается (я вешаю трубку, сажусь в машину и еду в университетскую столовую), потом, дернувшись, снова трогается с места. Столовая полна, но голоса звучат приглушенно. Все словно вдалеке. Лица за струйками табачного дыма будто за стеклянными витринами. Я всматриваюсь сквозь эту завесу и за последним столиком вижу Питерса — он пьет пиво с Моной и кем-то еще, кто собирается уходить. Питере тоже замечает меня и слизывает пену с усов, и я вижу неожиданно розовый для негра язык. «Входит Леланд Стэн-форд из левой кулисы», — провозглашает он и, взяв со стола свечу, с преувеличенно театральным жестом подносит ее ко мне.

Я сообщаю им, что только что в очередной раз завалил экзамен. «Ерунда! — говорит Питере. — И всего-то». А Мона добавляет: «Я видела твою маму».

— «А догадайся, кто здесь только что был! — улыбается Питере. — Поднялся, как только ты появился, и пошел, так и не одевшись, голым».

Игральный автомат полыхает огнем, и я слышу, как Питере сочувственно дышит в трубку в ожидании, когда мой приступ иссякнет. «Никому не дано, — печально говорит он, — снова вернуться домой».

Но мне надо рассказать ему о своей семье. «Мой отец — грязный капиталист, а брат — сукин сын». — «Везет же некоторым», — отвечает Питере, и мы оба смеемся. Я хочу еще что-то сказать, но тут слышу, как в кафе входит мама. Я узнаю громкий стук ее каблуков по плиткам кафеля. Все оборачиваются на этот звук, потом снова возвращаются к кофе. Мама прикасается рукой к своим черным волосам, подходит к стойке и, положив сумочку на один табурет, а куртку — на другой, садится между ними.

«Серьезно, Ли… что ты хочешь доказать?»

Я смотрю, как мама поднимает чашку кофе… локтем она опирается на стойку, а ее пальцы обнимают чашку сверху… теперь она положила ногу на ногу и, переместив локоть на колено, медленно раскачивает вращающуюся табуретку. Я жду, когда она опустит руку и опорожнит чашку. Но что-то внезапно привлекает ее внимание, и от неожиданности она роняет ее. Я резко оборачиваюсь, но его уже и след простыл.

Звонит телефон — это мамин друг, занудный проповедник. Он сообщает мне, как мама была огорчена известием о том, что я провалил экзамены, и как она переживает из-за того, что была вынуждена покинуть меня. И как он переживает. И что он понимает, как я должен быть убит горем и в каком находиться отчаянии, после чего в качестве утешения сообщает мне, что <<все мы, милый мальчик… находимся в ловушке своего бытия». Я отвечаю ему, что мысль эта не оригинальна и не слишком утешительна, но когда я ложусь на постель и луна покрывает мое тело татуировкой теней, перед моим взором возникает крохотная птичья клетка, инкрустированная хрусталем, которая движется по винтовому бетонированному подъемнику, пока не достигает 41-го этажа, где рельсы обрываются в бесконечность; а внутри ее мама робко демонстрирует полный репертуар всех своих движений.

«Кто поймал ее в ловушку?» — ору я, и ко мне снова подскакивает почтальон с открыткой в руках. «Письмо из прошлого, — хихикает он. — Открытка былого, сэр». — «Чушь!» — отвечает Питере.