Порою нестерпимо хочется... - Кизи Кен Элтон. Страница 79

«Прости, Ли. С Хэнком… иногда такое бывает, когда он выпьет. Надо было раньше уложить его. Но казалось, он в таком хорошем настроении».

«Нет, Вив. Он прав. Он был абсолютно прав во всем».

«О нет!»

«Да. Он был прав и доказал это. И дело не в музыке. Это неважно. Но то… то, что он сказал».

«Ли, да на самом деле он так не думает».

«Думает или не думает, это правда». — Смотри, Вив, смотри на обездоленного Ли. Смотри, как он мал в этом огромном мире. — «Это правда».

«Нет, Ли. Поверь мне. Ты не… Ох, если бы кто-нибудь мог тебя убедить!»

«Завтра «.

«Что?»

«Завтра на свидании. Если оно еще в силе».

«Я не собиралась ни на какие свидания. Я просто…»

«Я так и думал…»

«Ли, пожалуйста, перестань так себя вести…»

«А как я должен себя вести? Сначала ты говоришь…»

«Хорошо. Завтра». — Ты видишь его лицо, Вив? — «Если ты считаешь, что тебе нужно…» Смотри, как ты ему нужна! «Мне просто хотелось бы понять, почему вы оба…» Ты многого о нем не знаешь, Вив. От этого он кажется тебе еще меньше. Ты не знаешь всего его позора, даже не начала еще узнавать. Стыд душит его.

Нет, никому не может быть так стыдно.

Да! А ты не знаешь. Ты видишь лишь поверхностный стыд. Но под его первым слоем лежит второй пласт — стыд за то, что он настолько слаб, что использует этот стыд, стыд за то, что вынужден им пользоваться. Отсюда весь его гнев, весь его ум, вся его ненависть… да, его ненависть… ненависть, как много лет назад? когда он подсматривал в дырку? Знаешь, он смотрел в нее гораздо чаще, чем требовала его ненависть. Он подошел к ней в первый раз, взглянул и возненавидел, он взглянул во второй раз и, хотя ненависть и давала ему право смотреть, испытал стыд за то, что второй раз ничего не прибавил к его ненависти, потому что ничего нового он не увидел, в третий раз он увидел еще меньше, и с каждым разом все меньше и меньше, и его ненависть уже не нуждалась в этом смотрении. Зато к третьему разу в этом нуждался его Стыд. Его Слабость нуждалась в этом. А ненавистью они только прикрывались. Понимаешь? Вот так. Необходимость, Стыд и Слабость кипят под этой крышкой, и я должен сбросить ее, понимаешь, я должен должен должен…

Ручка перестает писать на середине слова, но Ли замечает это, лишь дописав страницу до конца. Он закрывает глаза и, вне себя от удовольствия, принимается хохотать. Он смеется довольно долго, пока не начинает задыхаться, и смех его с деревянным дребезжанием отдается от дощатых стен. Он вдыхает и продолжает смеяться, пока его смех не переходит в хриплую, изможденную одышку.

Он открывает глаза и рассеянно оглядывает свою кровать, пока взгляд его не останавливается на третьей сигарете. Он осторожно берет ее большим и указательным пальцами и аккуратно, словно от малейшего прикосновения она может рассыпаться, вставляет между губ. После некоторого замешательства он обнаруживает спички. Закуривает и медленно затягивается. Он задерживает дым в легких как можно дольше, затем выпускает его с низким свистящим звуком, и комната вновь расширяется. Он делает еще одну затяжку. Продолжая курить, он пытается заставить ручку работать. Бьет ее о бумагу, расписывает у себя на ладони. Наконец вспоминает способ, которому его научила Мона, и подносит шарик к зажженной спичке. Снова проводит по ладони, и на этот раз ручка оставляет след.

Он докуривает сигарету и опять склоняется над записной книжкой, но он забыл, о чем писал, и последние строчки ничего ему не подсказывают. Он пожимает плечами и улыбается. Он сидит неподвижно до тех пор, пока поверх стука ветки о его окно до него не доносится другой звук, далекий и одновременно очень близкий. Словно кто-то играет на контрабасе. И ветка… Он начинает покачиваться в такт. Еще через несколько минут перо легко бежит по бумаге: барабан барабан барабан — барабаны смерти Буу барабаны дуу барабаны кхаа-а-а дребезжащий танец скелетов в дымной зелени саксофонов в визжащих джунглях. Отвратительно, точно — он прав, — ужасно. Он прав, мать всегда покупала дерьмо. Он прав, чертовски прав, будь проклят он за это, будь проклят во веки вечные!

барабаны барабаны сукины барабаны грязная тина сожженные и стонущие камни на солнцепеке, и кто-то бросается на тебя с медным клювом как бритва кха-а-а… и это Колтрейн и это правда… и это правда это это моя мать а это я и Хэнк прав и черт бы его побрал за это черт бы его побрал черт бы его…

дам дам… дам дам эк-ха-а-а в его игре чернота чернота, забрызганная красным. В ней унылая бесцветная боль. Искореженная и порванная, но прекрасная до спазмов в горле, да, но и безобразная, гротескная, и он снова делает ее прекрасной, убеждая нас, что это правда. Глупо безумная и ужасная, черная с красным, но это ее истинный лик. А красота всегда творится из того, из чего она должна твориться.

Он останавливается в тот самый момент, когда Хэнк заканчивает накручивать огромный трос на пристань. Он озирается с отсутствующим видом и щелкает языком, пытаясь что-то вспомнить. Хэнк снова берется за трос, но тянет его уже не спеша. Голова Ли качается над страницей в такт кружащейся, раздробленной ночью музыке…

Черные вороны. Черные вороны. Над кукурузным полем. Так вот что они играют. Вот. Вот как называется я понял этот кусок теперь я знаю. Послушайте их. Мрачные посланцы НУ И ЧТО!

Все наркоман все язва слишком много недостаточно еще совершенно ничего НУ И ЧТО!

И все трое спрашивают вместе потом по очереди и снова все вместе. НУ И ЧТО? НУ НУ НУ И ЧТО ну ну ну и что? Все вместе потом труба, потом тенор, потом альт, и снова все вместе НУУУУ И ЧТО?

Все трое припали прозрачными губами к стеклянным медным мундштукам трех медных рожков, сосут мундштуки, играют в обратную сторону потаенную музыку отчаяния, рисуют миражи над пустыней НУ И ЧТО? бросают в дюнах монетку, из которой сыплется ржавчина… обугленная земля обугленное небо черная обугленная луна… сожженные города ветер разносит горящие мемуары которые некому читать НУ И ЧТО? в домах расходятся НУ И КТО?… жги если не стыдно опустошай дотла НУ И ЧТО смотри что стало так пусто стало так пусто жарко так холодно что и кто…

Ручка доходит до конца страницы, но он не переворачивает ее. Он сидит, не спуская глаз с пучка света в форме песочных часов, пробившегося в трещину, он сидит очень тихо, лишь пальцы отбивают медленный ритм на бумаге. Он сидит до тех пор, пока глаза не начинают слезиться. Тогда он собирает разбросанные листы своего письма и рвет на клочки, усердно измельчая их до такого состояния, пока в руке у него не остается конфетти. Он выбрасывает их из окна на октябрьский ветер и возвращается к кровати. Глядя на дрожащий свет у себя на стене, он засыпает, размышляя над тем, насколько эффективнее было бы заполнять песочные часы фотонами, а не буйными песчинками.

Вверх по реке, к югу от дома Стамперов, там, где резко начинают вздыматься горы, в глубоком гранитном каньоне Южной развилки Ваконды Ауги я знаю такое место, где можно петь хором с самим собой, если, конечно, захочется. Надо встать на склоне лицом к узенькой темно-зеленой, петляющей далеко внизу реке, к крутому амфитеатру скал на противоположной стороне: «Правь, правь, правь, вниз по теченью лодку свою пусти…» — и как только приступаешь к следующей фразе, до тебя долетает эхо: «Правь, правь, правь…», и получается точно в унисон. Так что можно петь вместе с эхом. Но нужно быть очень внимательным при выборе тональности и темпа; если ты начал очень высоко, нельзя посередине сменить тональность, и нельзя замедлить темп, если ты поспешил вначале… потому что эхо — безжалостный и непоколебимый исполнитель: в результате тебе приходится подстраиваться под эхо, потому что можешь быть полностью уверен — оно под тебя подстраиваться не станет. И еще много времени спустя после того, как ты расстаешься с этим замшелым акустическим феноменом, чтобы продолжить свою прогулку или идти ловить рыбу, тебя не покидает ощущение, что любая насвистанная тобой джига, намурлыканный гимн или спетая песня всего лишь подстройка под какое-то неслышное эхо, автоматический отклик на его требовательный и безжалостный призыв…