Белая горячка. Delirium Tremens - Липскеров Михаил Федорович. Страница 33

Мэн лежал и не мог понять, хорошо ли о нем говорит Великий или очень хорошо. Но все равно было приятно. А Великий, между тем, продолжал:

– И вот он умер, ни хера не оставив взамен себя семье и детям. Ибо до последних дней был сущим бессребреником. Все, что он зарабатывал непосильным трудом на ниве мультипликации, непосильным трудом пропивалось в ближайшие дни с близкими ему людьми. А также хрен знает с кем.

«Ну, это он уже чересчур, – подумал Мэн. – Я всегда выпивал только с близкими людьми. Потому что стоит с кем-нибудь выпить, как он тут же становится близким».

– Все это говорит о том, что Мэн был очень широким человеком.

– Широк русский человек, – раздалось из толпы похоронщиков, – не мешало бы сузить.

– Верно, – подтвердил мысль Великий. – Как истинно русский человек еврейской национальности, он был широк в мыслях, действиях и поступках.

– В действиях и поступках – это тавтология, – приподнявшись, поправил Великого Мэн.

– Вот видите, – радостно подхватил Великий, – даже сейчас, когда он умер, он продолжает оставаться с нами. С его друзьями, детьми, соратниками и соратницами.

На последнем слове одна из соратниц бросилась на гроб со словами:

– Миленький ты мой, возьми меня с собой! И в том краю далеком я буду тебе женой.

– Милая моя, – ответил ей Мэн, – взял бы я тебя, но в том краю далеком нет ни жен, ни мужей. Евангелие от Матфея. Так что отвали и не разрушай торжественности минуты.

Соратницу отвалили, а Великий поспешил закончить речь:

– Он создал совершенно новый стиль русской народной сказки. Как-то Александр Сергеевич Пушкин сказал о них Алексею Максимовичу Горькому: «Что за прелесть эти сказки. Каждая из них – поэма». Ну что же, Мэн, прощай. Мы допишем то, что ты не дописал, допьем то, что ты не допил, доспим тех, кого ты не доспал, – и ушел в толпу.

– Следующим номером нашей программы, – продолжил работу Шоумен, – выступит Художник, с которым Мэн сделал пять фильмов и двадцать четыре рекламных ролика. Это один из оставшихся в России четырех битлов советской карикатуры. Ринго Старр живет в Америке. Джон Леннон и Джордж Харрисон отсутствуют по уважительной причине.

– Что это за уважительная причина? – спросил кто-то из любопытных.

– Поверьте мне на слово, – проникновенно сказал Шоумен, – они сейчас готовятся к встрече Мэна, – и картинно откинул в сторону правую руку.

Присутствующие продумали сказанное Шоуменом, посмаковали и уважительно похлопали. А к изголовью вышел Художник. Мэн слегка затосковал. Он много раз общался с Художником и знал его страсть к длинным красивым тостам. Он произносил их в застолье, в сауне, в паузах в работе. Однажды он скинулся с какими-то двумя гражданами СССР на бутылку и стал говорить тост на стройплощадке. Граждане СССР набили ему морду, отбили почки, но не отбили охоту к произнесению тостов. Он бы мог даже сойти за грузина, но был безнадежно русским. Из самой глубины России из глухой туруханской деревни… Туруханской… Мать твою!!!

– Умер мой хороший дружочек. Никто больше не расскажет анекдотов. Никто больше не найдет причины, почему я не ночевал дома. Никто больше не утешит меня после неожиданного фиаско во время ночевки вне дома. Никто, кроме него, не мог доходчиво объяснить разницу между двадцатью годами и шестьюдесятью. «В двадцать лет, – говорил он, – семь пистонов за ночь, а в шестьдесят – один за семь ночей». Теперь придется с этим завязать.

И удрученный Художник замолчал, впервые в жизни не завершив тоста. Мэн, не терпевший незавершенки, приподнялся из гроба и что-то прошептал Художнику. Художник благодарно кивнул головой, отвернулся от всех, снял штаны, что-то проделал и торжественно повернулся к толпе. Все ахнули. Метафора «завязал» получила реальное воплощение. Шоумен зааплодировал, два раза вызвал Художника на поклон и предоставил слово Поэту. Мэн затосковал, так как не шибко уважал поэзию Поэта. Но когда Поэт начал, Мэн просветлел:

– Погиб наш Мэн, невольник дури.

Пал, оклеветанный судьбой.

С вином в груди и жаждой бури.

Поникнув гордой головой.

Поэт запнулся, полузадушенный собственными рыданьями. Мэн поднялся и закончил:

– Увы, к чему теперь рыданья,

Чужих похвал ненужный хор

И жалкий лепет оправданий…

– Да никто и не собирается оправдываться, – раздался голос из толпы. – Умер так умер. И не порть нам церемонию. Хоть раз в жизни будь человеком!

Но Мэн не был бы Мэном, если бы не парировал:

– В какой жизни, мудила? Я умер. И останусь человеком в смерти. – И опрокинулся навзничь.

И все вспомнили Мэна в жизни. Хорошо вспомнили. Мэн перевернулся в гробу.

– Наш концерт окончен! – провозгласил Шоумен и пригласил всех желающих проститься с Мэном.

Прощание несколько затянулось. Так как Мэн счел необходимым каждому сказать по паре слов, пожать руку, а некоторых поцеловать окоченевшими губами. А потом он умер, чрезвычайно довольный процедурой.

* * *

Мэн вернулся с собственных похорон в палату. Блондин и Брюнет слегка похрапывали. Мэн лежал без сна. Голова его наливалась тяжестью, во рту собиралась тягучая вязкая слюна. Он с трудом встал с кровати, взял сигареты и тяжело пошел в курилку. Там он закурил и пошел в туалет, чтобы сплюнуть эту слюну, которая не давала дыму проникнуть в нос, пищевод, легкие… Он наклонился над унитазом и упал на спину. Глаза его закатились, челюсти сжались, а руки и ноги задергались в судорожном припадке. Он отключился. В голове не было ничего. Но постепенно что-то начало проявляться, глаза вернулись на место, челюсти разжались, оставив на кафеле сортира два вставных зуба, а руки и ноги обмякли. Над ним склонилась Медсестра. Она вынула шприц из вены и поднесла к губам Мэна стакан воды. Мэн выпил.

– Ну вот, Мэн, вы уже довольно сильно шагнули за край. Еще один такой припадок, и вы получите отек мозга и превратитесь в овощ.

– Хотелось бы в помидор… – сказал, чтобы что-нибудь сказать, Мэн.

– Там не дают выбора. А потом вы вряд ли отличите самочувствие Помидора от Красного репчатого лука.

– Наверное, ты права. Никогда не задумывался о самоидентификации огородных культур. А который сейчас час?

– Приблизительно полтретьего ночи, – ответила Медсестра, посмотрев в окно.

– Понятно… И позволь спросить, что ты делаешь полтретьего ночи в сортире санаторного, чужого, отделения?

Медсестра слегка отвернулась, потом встала с колен, подняла Мэна и отвела его в палату. Уложив его на кровать, она поцеловала его в лоб. От нее шел какой-то почти неуловимый запах. Мэн попытался зафиксировать его в памяти, но ничего не получилось. А пока он вспоминал, Медсестра исчезла. Мэн нащупал на тумбочке сигареты, вынул одну и, шатаясь, пошел в курилку.

«Ни фига себе, – думал Мэн, – хорошенькие разговоры пойдут: Мэн помер от судорожного припадка в сортире дурдома. В состоянии Помидора… Как жил, так и закончил… Сам виноват…»

В таком состоянии Мэн представил себе другие собственные похороны.

Другие похороны

В морге дурдома в деревянном ящике лежал Помидор. Кожа его была сморщена, с белыми прожилками плесени, и чтобы как-то его освежить, на бока были нанесены румяна. Помидор лежал спокойно, обрывочно вспоминая свою отнюдь не платоническую любовь с юной Редиской. Любовь эта была безысходной, так как любой повар вам скажет, что Помидор и Редиска не сочетаются в одном салате. Уж лучше бы Мэн влюбился в Огурца. Тогда бы между ними мог образоваться союз, допускаемый в толерантных к однополым бракам огородах. Но Помидор был помидором традиционной сексуальной ориенатации и не собирался ее менять в угоду всемирной толерантности. Поэтому он вспоминал юную Редиску. Но недолго. В морг вошла Жена Помидора. Она присела на скамеечку рядом с гробом Помидора и ласково провела по нарумяненному Помидору. Он почувствал к ней благодарность и вину одновременно. Благодарность за то, что пришла, и вину за то, что на ветке он висел выше ее и заслонял ей солнце. Он был самым большим помидором на ветке и поэтому часто заслонял солнце другим помидорам. Но кто-то почему-то не срывал его, а срывал другие помидоры. Помидор чувствовал свою избранность и вовсю пил солнечные лучи и соки, предназначенные для его Жены. Так продолжалось до осени. Помидор, раздувшийся до неприличия от сознания собственной значимости, ожидал жизни вечной, но в начале октября лопнул прямо на ветке, упившись последними солнечными лучами. Бока его покрылись гнилью и его отправили на помойку, откуда он неведомыми путями попал в морг дурдома. И рядом с ним сидела его Жена, скрюченной артритом рукой гладила Мэна по нарумяненной щеке. В морг вошли Младший и Старший со служительницей морга.