Осенний бал - Унт Мати Аугустович. Страница 39
После этого он сразу пошел домой (в его доме горели все окна, кроме его квартиры, и это сразу вызвало у него в голове сравнение с пустыми глазницами Эдипа, у которого выкололи глаза), запер за собой дверь, дважды повернув ключ, и набросил цепочку. Во всех комнатах зажег свет, кроме спальни, которую, наоборот, закрыл, потому что боялся привидений. И теперь, когда никто его не видел, он затрясся всем телом. Трагедия развернулась слишком быстро. Поставил завариваться травы, открыл бутылку водки. Выпил четверть бутылки, пошел к окну. Был рождественский вечер, а его елка валялась в прихожей и его не интересовала. Несчастному человеку в наше время до рождественского ли дитяти! Нет, счастливому. Поднялся ветер. Ээро поставил Вивальди. Стал слушать, закрыв глаза. Ренессансное мироощущение овладело им. Дрожь унялась. Пластинка кончилась. В тишине стали слышны домашние звуки. Дом дышит. Еще ребенком Ээро хотел найти, кто это дышит. Но так ни разу никого и не нашел. Все дома дышат, как матери. Ты слышишь шум его легких, если находишься в доме. И еще звук: из крана капает вода. Между каплями можно сосчитать до пяти. Рамон Гомес де ла Серна: «Ночная трагедия капающей в ванной воды как ничто другое терзает человеческое сердце». Эти слова Ээро где-то вычитал год назад, а теперь подумал: как это верно. Как ничто другое капала вода, и капли терзали одинокое сердце Ээро. И Ээро подумал: теперь он свободен. Временно свободен, на время скорби. Он может делать что угодно, поступать так антиобщественно, как только возможно. Теперь ему все простится. Скажут: его можно понять, у него большое горе. Бедный парень!
Но на самом деле он не мог воспользоваться этой возможностью. Опираясь на эту точку, он мог бы землю перевернуть. А он просто был дома, просто лежал. Он был домохозяин. С домом он еще много знал слов. Домовой. Домашний бар. Домашний сыч. Домовой коммутатор. Домотканый. Домашней выделки. Чувство дома. Домовитость. Домашний очаг. Домашний уют. Домашние заботы. Путь домой. Родной дом. Домоседка. Домашнее животное. Домохозяйка. Домашний участок. Домозащита. Домашние. Домовое окно. Порог дома. Крыша дома. Домашнее обследование. Граница дома. В районе дома. Наш город — наш дом. Наша республика — наш дом. Наша планета — наш дом. Домашняя птица. Домашние брюки. Небо над домом. Домашний распорядок. Домашнее платье. Тоска по дому. Домашний халат. Домашняя аптечка. Домработница. Домашняя любовь. Домашний дух. Доморощенный критик. Культура дома. История дома. Домосед. Домашнее вино. Домашний учитель.
Обживать дом. Одомашнивать. Бездомный. Бездомным. Домами. О домашнем. Домашним. И домашним. И бездомными.
Das Heim. Ich komme nach Hause. Der Heimatsort. Das Haustier. Das Vaterland. Heimisch. Die Eingewohnung. Zu Hause. Die Heimatslosigkeit. Home. At home. Domestic hearth. Housewife. Homeless. Дом. Дома. Домой. Домашние. Домовой.
Отчий дом. Материнский дом. Дом детства. Дом престарелых. Дом ребенка. Дом колхозника. Дом мужа. Дом жены. Дом невесты. Дом свекрови. Дом хроников. Дом моряка. Свой дом. Дом скульптора. Родильный дом.
С этого времени Ээро остался в своей мустамяэской квартире один. Жить без жены он привык гораздо легче, чем думал. И совсем было хорошо, что магазин рядом. И газетный киоск, и троллейбусная остановка. До центра примерно двадцать минут. И ночью спокойно спать. Поблизости, правда, ресторан, но ночная публика расползалась не здесь и сон Ээро не тревожила. Если он вообще спал в это время.
По утрам у него иногда была бессонница, он просыпался в пять часов. И тогда он испытывал что-то вроде стыда, ведь все кругом еще спали. И работа подвигалась. В другой раз он вечер на ногах, всю ночь, до пяти утра. Тогда он спал днем, и ему неудобно становилось перед рабочими людьми, которые все уже были на работе. Ээро тоже работал, но по-эстонски писанье стихов нехорошо звучит, вроде как «вранье», а вранье работой не считается, по крайней мере физической. Хотя детекторы лжи измеряют ложь по физическим параметрам. Но поэт вроде бы и должен стыдиться, что он поэт и что пишет стихи. Правда, стихи ценят, стихи покупают и, наверное, читают, но вообще-то считается, что все, что в голову приходит, не следует выражать словами, мужчину в обществе ценят как раз за молчание, а поэт ведь не может вечно держать язык за зубами, он сразу все записывает, делает стихотворение. Стихи большей частью интересны, а вот самих поэтов лучше обожествлять после смерти. Умерший поэт — это для любого народа гордость. Памятник какому-нибудь генералу возьмут да и разрушат во время государственного переворота, а поэты стоят на площадях века. Поэтов ваяют из мрамора в натуральную величину, и тогда их почитает даже всякий сброд. Мертвый поэт каждому внушает такое чувство, что он был к поэту несправедлив и допустил, чтобы тот умер от голода. Некоторым народам, любившим живых поэтов, пришлось даже выдумать себе поэта, умершего от голода. Поэт — это совесть народа. А где мой народ, мой читатель? — спросил Ээро.
В этот сентябрьский вечер Ээро читал газеты. И вдруг услышал далекий грохот.
2
Аугусту Каську пришла в голову неприятная мысль, что он должен размножаться и продолжать жить в своих детях.
Я был бы круглым дураком, если бы наплодил себе подобных, злобно сказал Аугуст Каськ, щелкая ножницами или же прыская одеколоном, сказал, конечно, про себя, уставившись взглядом в чей-то череп у себя под руками. Аугуст Каськ знал, что людей и без того слишком много. Об этом по радио говорят, в газетах пишут, а люди все равно размножаются, как кролики. Вот уже четыре миллиарда, и количество их увеличивается по экспоненте на 2,4 % в год, их число удваивается каждые тридцать лет. Ужасно живучи, подумал Аугуст Каськ, и еще надеются остановиться где-то миллиардах на двенадцати. На-ка выкуси! Ему вспомнились общеизвестные цифры, отнюдь не внушавшие особой надежды (1820 — один миллиард, 1925 — два миллиарда, 1958 — три миллиарда, 1975 — четыре миллиарда). Иногда по вечерам Аугуст Каськ чертил график прироста населения. Из него он вывел, что в конце концов население земного шара начнет удваиваться за один день, потом за один час и наконец достигнет бесконечной величины, то есть, иными словами, живая человеческая масса заполнит всю вселенную. Эта картина рассмешила Аугуста Каська. И при этом еще находятся ученые, которые говорят, что у человечества впереди светлое будущее, что наука изобретет множество средств для избежания голода. Аугуст Каськ знал, что профессиональные оптимисты все подкуплены финансовыми воротилами и всякими инстанциями. Кроме того, находятся и просто душевнобольные, которым только бы добро любить и на добро надеяться. Да на какое же добро тут надеяться? Ведь каждую секунду рождается два человека! В час восемь тысяч! В день двести тысяч! В год семьдесят четыре миллиона! И половина человечества в постоянном голоде, каждый год от голода умирает двадцать миллионов человек! А некоторые еще пишут, что люди должны продолжать свой род и чем больше детей, тем лучше. До сих пор поощряют матерей-героинь (у которых много детей, свыше десяти или двадцати). Что ждет этих детей? Бомбы, яды, отбросы, голод, холод, страдания, подслушивание. По крайней мере в Европе. Да и в Америке тоже. Негры и индейцы, правда, еще показывают, на что они способны. Так рассуждал Аугуст Каськ о демографии. Обезумевшее, кровожадное — вот как говорил он о человечестве. И хоть бы говорило-то еще на одном языке, так нет! Всяческие языки, говоры, почти четыре тысячи разных языков! Зачем? Никакой надежды хоть когда-нибудь понять друг друга. Черви безъязыкие! Сами во всем виноваты.
Порой Аугуст Каськ подходил к окну, смотрел на небо, вздыхал. Ноздри у него сладострастно подрагивали. Он чуял смерть — углекислый газ, сернистые газы, пепел, пыль, стронций, пестициды, свинец. Нюх у него был острый, он знал, что искал.
Были у него и другие наблюдения. Одно время он изучал, как люди здороваются внизу на улице.
Приветствия не были какие-то экзотические. Люди не падали ниц, не целовали землю. Не терлись носами. Не прижимали в поклоне руку к сердцу. Не снимали одежд. Не поднимали руку на манер римлян и нацистов. Некоторые вообще не здоровались, хотя оба были двуногие. Некоторые, проходя мимо другого, даже рычали угрожающе или шипели. Некоторые делали едва заметные знаки расположения, кротко опуская взгляд. Некоторые склонялись, показывая незащищенную шею, как описанные Конрадом Лоренцем животные, которые перед более сильным делают жест покорности, чтобы не быть убитыми. Или как те племена, которые при приветствии приседают на корточки, чтобы продемонстрировать свою доброжелательность. Некоторые, встречая другого, даже показывали правую руку, давая тому убедиться, что ни ножа, ни пистолета у них в руке нет. Кое-кто даже предлагал коснуться своей руки, чтобы тот был полностью уверен. Некоторые обыскивали друг друга: похлопывали по плечу, по заду, по бокам. Некоторые выпивохи целовали один другого в губы, в щеки, за ухом. Обнюхивали друг друга. Некоторые обменивались словесными банальностями: ну, как жизнь, а другой отвечает: ну, ничего. Кое-кто начинал долго рассказывать о своей жизни. Видимо, нуждался в исповеди. Им нужно было избавление, индульгенция. Они рассказывали о своих грехах. Описывали всю жизнь с самого начала, называли по именам детей и внуков. Рассказывали, где купили бананы, где ковры. Им не нравилось покупать плохие вещи. Они думали, что должны покупать самые лучшие. И они гонялись за этими так называемыми хорошими вещами, доставая их в лавках с черного хода, в подворотнях, во дворах и в очередях.