Бремя нашей доброты - Друцэ Ион Пантелеевич. Страница 7
- Ты-то откуда меня знаешь, детка?
А время шло, и Карабушу нужно было спешить. Румынские пограничники долго себе не простят, что потратили на него два патрона. Они, может случиться, запомнили его длинную русскую шинель и захотят с ним познакомиться. Идти по дороге было опасно, и Карабуш шел напрямик, пахотой.
Теплый туман слегка дурманил голову, и Карабушу хотелось напиться им до самых чертиков. Рваные немецкие ботинки, искупавшись в Днестре и напившись воды в лесных низинах, сыто отрыгивали и плевались во все стороны. Карабуш успокаивал их:
- Погодите, то ли еще будет! Вот приду, заброшу на чердак, и будете вы у меня мышами плеваться!
За четыре года Карабуш научился балагурить с самим собой. Человек он был веселый, убежденный сторонник хорошей шутки, его улыбающееся нутро не признавало других форм бытия. А война - это не посиделки. Кругом сновали люди, изъяснявшиеся на других языках. Они упорно не давали Карабушу рассмешить себя. Правда, за все эти годы он встретил несколько молдаван из-под Измаила, да несмешливые были.
- В жизни не улыбнутся, черти! Даже если пощекотать их, только носы задерут кверху и бровями пошевелят... Четыре долгих года гадал Карабуш: выберется - не выберется обратно в свою степь? Теперь все ясно. Выбрался. Степь лежала, раскинувшись на сотни верст кругом, степь плавала в теплом тумане. Под сырыми немецкими ботинками осыпались комочки свежей пахоты, дышало кругом то единственное, что он умел и считал важным в жизни. В Чутуре где-то под навесом стояла тележка и старый плуг. И в сердце вдруг зашевелилось множество красивых песен, незаменимых во время весенней пахоты. Больше всех ему помогала идти за плугом песня "Лес ты мой зеленый!..":
Лес ты мой зеленый!
Заведи себе дорогу
И тропинку для меня...
Вдруг далеко, над утопающими вдали холмами, вспыхнуло какое-то зарево и глухо загудел колокол. Ему ответили колокола из соседних деревень, и полчаса спустя густой перезвон гулял по всему северу Молдавии.
"Что бы это могло значить?"
Тяжелый, тревожный гул не давал Карабушу допеть до конца свою песенку, и, заметив выглядывавшую чуть в сторонке окраину какой-то деревушки, сказал себе:
"А заверну-ка я туда. По-моему, это Нуелуши, а в Нуелушах мне еще ни разу не доводилось побывать".
Он долго блуждал по нуелушским кривым переулкам, стараясь не вызвать излишнего любопытства. Отбивался от какой-то шавки, и у него с правой ноги соскочил ботинок. Нащупывая его в темноте, чуть не свалился в чей-то погреб. Наконец с великим трудом добрался до низенькой и пухлой колокольни.
Человек десять стояли во дворе церкви, прислонившись к заборам. Некоторые молча курили, другие наблюдали, как это делать, если делать умеючи, и только один старик, присев на корточки возле ворот, после каждого удара звонаря одобряюще кивал головой.
Карабуш встал рядом, что-то спросил, старик ответил, но надтреснутый колокол вовремя заглушал слова. Подождали. Когда звонарь остановился и поплевал себе в ладони, Карабуш спросил:
- Пасха, что ли, завтра у вас?
Старик вздохнул, поднялся на ноги и подошел к нему так близко, как только близорукие подходят. Сказал грустно:
- Боже мой, хоть бы нас миновало, а Чутуре, видать, суждено было.
- А что случилось с Чутурой?
- Сгорела. Этой ночью, вот только что сгорела.
Онакий Карабуш улыбнулся. Это было так нелепо и так неожиданно, что он ничего не смог придумать, как только улыбнуться. Чутура, его родная Чутура, эта маленькая деревушка, снилась ему долгими ночами, она манила его, привела бог знает из какой дали. Из-за нее его чуть не пристрелили вчера ночью, чудом выплыл из этого мутного потока, и вот, когда было уже рукой подать, она взяла и сгорела.
Надтреснутый колокол загудел снова, оглушив всех, но Карабуш был чутурянин, ему нужна была тишина, чтобы собраться с мыслями, и он поспешил нащупать в кармане мокрый окурок, оставленный им на самый что ни на есть черный день. Посасывая окурок, прошел он через высокие ворота и выбрался обратно в поле.
А полями уже идти не смог. Теплый весенний туман вдруг запах гарью. Немецкие ботинки глубоко вязли в сырой пахоте. Нужно было все время оглядываться и соображать, верно ли идет. Он сильно устал, и ему захотелось встретить хоть одного земляка, хоть какого-нибудь знакомого, чтобы пожаловаться ему.
В темноте попалась полевая стежка, и, хотя, по его расчетам, она не вела в Чутуру, поплелся по ней. Подул ветер, заклубился туман. Единственная тучка таяла где-то далеко на западе, предутренние звездочки замигали, бледненькие, как после болезни. Наконец надтреснутый колокол в Нуелушах смолк. Кругом стало тихо, и вдруг назло всем чертям кто-то далеко-далеко, за мелкими холмами, запел голосом самого Карабуша:
Лес ты мой зеленый!
Заведи себе дорогу
И тропинку для меня...
Карабуш остановился, сплюнул мокрый окурок. Улыбнулся. А в самом деле: сгорела Чутура, ну и что с того? Не видел он, что ли, пожары в России?
Теперь одни только моря не пылают, остальное все горит. Почему бы не сгореть и Чутуре? Пускай сгорела, но небо над деревней осталось? Сама ложбинка, где стояли домики, осталась? А если у тебя над головой ладное небо и есть уютная ложбинка, трудно, что ли, засучив рукава, построить новую Чутуру? Не успеешь ахнуть, а она уже будет стоять, жить себе и сплетничать. Пораскинув мозгами еще, Карабуш перехватил в поясе этот странный, с чужого плеча тулуп и пошел широким шагом, подпевая своему издали пробившемуся голосу.
Добрался он только на рассвете. Несколько аистов печально кружили над деревней. Вместе с крышами сгорели их гнезда. Дома стали неожиданно низенькими, нелепые дымоходы торчали высоко-высоко. Прокуренные стены вчера еще беленьких домов, разбросанные пожитки во дворах, и стерегут эти пожитки высокие, стройные акации с опаленной листвой.
Ветер гонит по деревне мелкий соломенный пепел. На перекрестках у колодцев большие желтые лужи: воды не хватало, выбирали глину. Никогда, даже в самые трудные годы, даже в самых кошмарных снах, Онакий Карабуш не видел свою деревню такой пустой, одинокой, безответной.
На одном перекрестке Карабуш поднялся на цыпочки, стал искать между дымоходами свое родное гнездо: даже после пожара он должен был узнать свой дом, ведь сам строил его.
"Сгорел. Где бы я дом ни поставил, моя Тинкуца - истинная чутурянка: гулять так гулять, трудиться так трудиться, гореть так гореть..."
А все-таки... Стояла кругом весна, Карабуш возвращался с войны и очень был рад, что пришел с тем же количеством рук и ног, которые у него были, когда русский царь призвал его на войну, - соответственно две и две. Он слышал где-то близко родной язык, родную речь, которую понимал полностью; и то, что сказано, и особенно то, что сказано не было. Он был счастлив, что Чутура, еще не остыв от пожара, приметила его, нашла минутку, чтобы шепнуть Тинкуце новость, и вот она уже бежит навстречу, в том же синеньком фартучке, в котором провожала его когда-то на войну.
- Жена, да что ты в самом деле! Сколько войск отступило, сколько королей потеряли короны, а ты у меня все в том же фартучке ходишь!
Вокруг стояли голые, обожженные дома и смотрели опаленными, слепыми окнами, как встречаются два человека. Смотрели долго, осуждающе и ни за что не хотели понять, как могут они стоять посреди сгоревшей деревни и смеяться, и плакать, и целоваться...
Чутура загорелась в полночь. Двести глинобитных домиков, столпившихся в узкой долине. Двести соломенных и камышовых крыш. Случайная искра, тихий ветер, огромное, до самых небес взметнувшееся пламя - и кончено с Чутурой.
Ревела детвора, вцепившись в юбки матерей. Скотина ломилась в закрытые ворота, собаки выли на цепях. Чутуряне с помутневшим разумом первого сна спешили выбросить пожитки через окна, обжигались, глотали дым и ругали бога.
А накануне Чутура собралась сеять. Приготовила семена, затащила на чердаки: пусть, мол, подышат воздухом. День-два они подышали, затем сгорели семена. Все бы ничего, да семена сгорели. Пришла весна, поля ждали. Крестьянину, если весной не посеет, ни к чему и весь этот двенадцатимесячный год.