Театр тающих теней. Конец эпохи - Афанасьева Елена. Страница 39
Пальба. Крики. И вдруг резко, пронзительно – тишина. Напряженная тишина, когда ни облегченно выдохнуть, ни из двери высунуться.
– Закрывайте дверь, Анна Львовна! – кричит отец Саши и Шуры, когда она, набравшись решимости, выглядывает из-за двери.
Красноармейцы уходят, уводя с собой казака с рыжеватым чубом. А два других где? Где есаул Моргунов Елистрат? Дождется ли его сынок Ванька отца?
Павел поворачивается, подходит к ней ближе, говорит почти шепотом:
– Вы уж осторожнее! Не то и я помочь ничем не смогу! Теперь не только врангелевцы, но и буржуазные элементы идут под зачистку. А в округе, сами знаете, каждый второй коммунист на вас, дворян, работал. И все теперь за своих бывших хозяев просят, могут и не прислушаться. – Он разводит руками. – Областкомом указано на недопустимость массовых ходатайств коммунистов в отношении буржуазии. Предложено партийным бюро ни в коем случае не давать своей санкции подобным ходатайствам, а наоборот, оказать помощь Особым отделам в их работе по окончательному искоренению контрреволюции. – И совсем уже на ухо, усы ухо щекочут: – Экспроприация имений полным ходом идет.
– Сдала нас, паскуда! – Хриплый голос казака с рыжеватым чубом.
Такая ненависть в этом крике! Такая ненависть, аж страшно. Будто она, Анна, виновата в том, что пятеро ртов мал мала меньше сиротами останутся…
– Анна Львовна не сдавала! – справедливости ради осаждает рыжеватого казака Павел. – Сами вы себя сдали! Вооруженным сопротивлением Советской власти.
– Все вы паскуды! Без разбору! – кричит казак, и Анна закрывает тяжелую входную дверь, не зная, как унять дрожь.
Не она донесла. Она же знает, что не она. Но жутко от такой ненависти. Жутко. Саша и Шура, так и не дочитав с Олей «Робинзона Крузо», вернувшись домой, рассказали отцу о казаках в господском доме. И вольно или невольно оставили сиротами таких же детей, как они сами.
Павел из-за двери кричит:
– Трупы утром убрать приедут! Теперь, простите, не до того.
«Трупы утром». Увозят живым одного, Анна сквозь занавеску видит всё то же материнское авто, снова служащее новой власти, только за рулем уже не Никодим. Накануне вечером к ней в дом пришли трое. «Трупы»… Двое других мертвы. Лежат в дальней зале нижнего этажа. И зарубивший Лушку, не уплывший на чужбину есаул Елистрат Моргунов там лежит. Мертвый.
Анна знает, что не нужно ей туда идти, на смерть смотреть, а отчего-то идет. Внутренне содрогаясь, что в момент, когда зарубил Елистрат Моргунов их Лушку, она зла ему пожелала.
Казак лежит мертвый. Незакрытые глаза в лунном свете блестят. Черные, иссиня-черные глаза. И иссиня-черный чуб с проседью.
А дома на хуторе Калинов выбившаяся из сил «жинка Мария», «вдовая брата Ирина», «пять ртов мал мала меньше» и «племенник» возраста ее Олюшки за «старшо́го мужика». Может, не враг он, Елистрат Моргунов с хутора Калинов, а несчастный человек, которого жизнь загнала в эту ловушку. Как Савву. Как и ее. Ее саму в любой момент могут арестовать. Снова Советская власть. В любой момент вернется тот бритоголовый комиссар, который видел, как она пьяного матроса застрелила, и уже ее девочки останутся совсем одни.
Анна подходит к лежащему на полу есаулу Моргунову Елистрату, наклоняется ниже, крестит. И закрывает мертвому казаку глаза. Страшно.
Но бояться некогда. Не зря Павел про экспроприацию на ухо шептал. Анна просыпается засветло. Готовится.
В детстве сделала себе тайник на той своей скале с обрывом, где теперь похоронены Антипка и память о Савве. В доме тайники делать бесполезно. Мать перед отъездом что-то прятала, Анна тогда не вникала, что именно. «Вторые» красные всё разворотили, стены простучали, чердаки и подвалы проверили – всё, что могли, унесли.
Ее детский тайник среди камней под выступом острой скалы у обрыва могут и не найти.
Анна складывает всё, что может поместиться в жестяную коробку от подаренной некогда Олюшке детской железной дороги.
Все два года после их первого «неотъезда» она думала о том, что в ее жизни пропало – люди, ценности, Маша, муж, мать, глупая Марфуша, Савва, Антип Второй, Николай, которого после убийства Саввы и Антипки она не может считать человеком, есаул Моргунов Елистрат, корова Лушка, дом на Большой Морской, материнские поместья, поэтические вечера, визиты, приемы, синематограф, балет, драгоценности, тонкое белье и чулки, духи, платья, авто и экипажи… И так до бесконечности.
Теперь, складывая в эту небольшую жестяную коробку то немногое, что у нее осталось, мысленно проговаривает, благодаря за всё, что у нее есть!
Оля, Иришка, нянька Никитична, Павел, который не сдает своей власти бывшую «барышню», а шепотом о предстоящей экспроприации предупреждает, где-то там в Верхнем селенье Семён со старой лошадью Маркизой, чьими трудами они с девочками еще не умерли с голоду, это имение – кусок земли, пусть уже не княгини Истоминой и не ее, Анны, законное наследство, но кусок земли и моря, который она при любых режимах любит до боли в груди и не может не любить…
И эта коробка, которую, бог даст, эта скала сохранить поможет.
Складывает всё, что может поместиться.
Несколько оставшихся материнских недорогих украшений, немного серебра, несколько фото – она маленькая здесь на этой самой «своей скале» в Крыму, приезжал местный ялтинский фотограф Средин, снимал мать, ее гостей и маленькую еще Анну; она в Петербурге на вечере поэтов; их с мужем венчание; новорожденная Олюшка; Оля и Маша; последнее их фото того же ялтинского фотографа, приглашенного матерью на крещение Иринушки, на снимке вся семья – мать держит за руку Олю, муж поднял Машеньку и она, Анна, с только что крещенной Ирочкой на фоне Успенского храма под Чуфут-Кале… Это всё, что осталось от их семейной памяти.
И Саввушкины рисунки с витиеватой подписью SavVa. Те самые, которые Савва учил Анну смотреть на свет, чтобы видеть главное. Те, которые вместе подбирали на пустой ялтинской пристани. И те, которые он успел нарисовать за полгода, что ему оставались, на взятых в алупкинском Ревсовете листах дешевой бумаги…
Тогда Анне рисунки Саввы казались непонятными, неправильными. Кто же так рисует? Разве что этот непутевый племянник мужа, которому художником никогда не стать.
Теперь, поднеся почти прозрачные листы бумаги на просвет заходящего над морем солнца, Анна не может взгляд оторвать. Завораживающая красота. И сила. И мощь проступают с этих листов.
Волна накрывает старый город, старую жизнь, сметая их с лица земли, но на самой верхней точке волны как в волшебном зерне зарождается новая жизнь и новый город, поразительно похожий на Петроград ее мечты.
Волк в прыжке вонзается в горло зверя, только зверь этот отчего-то в матросской тельняшке.
Ветер разметает листья деревьев, листы бумаги, маленьких девочек, и женские руки силятся поймать, уловить, собрать всё разлетающееся воедино. И это руки ее, Анны. На пальце кольцо с желтым прозрачным камнем, царский подарок, которое она до последнего времени носила, пока в переименованной в Красноармейск Ялте ни отдала писателю Сатину за две пары башмаков.
Савва! Бедный мой мальчик, прыгнувший ради них с девочками за борт спокойной жизни! Прости, что тебя не понимала… Ты настоящий художник. Ты мог бы стать великим художником, если бы остался жив…
Закрывает жестяную коробку. Зовет Олюшку. Иринку пока брать с собой не рискует, трехлетняя девочка может проговориться.
– Если со мной что… – Начинает фразу и осекается, незачем так дочку пугать. – Чтобы ты знала, где всё. Ирочке потом расскажешь… – Подумав, добавляет: – И Маше. – Про среднюю дочку едва вспомнила. Будто не верит, что Маша когда-нибудь вернется на этот крымский обрыв.
– А ты сама?! – испуганно смотрит на маму Оля.
– И я сама. Но вдруг забуду, так чтобы и ты. Вместе.
Прячет коробку в тайник под скалой. Вместе с Олей закладывают камнями – ни со скалы, ни с моря не заметить. Крошечный острый выступ в скале нужно точно знать, куда наступить, какой камень откуда вынуть, чтобы самому со скалы не сорваться и тайник открыть.