Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 79
И он отправился в гостиницу «Три короля», чтобы видеть и говорить ещё раз с Али-Эметэ.
— Принцесса Владимирская у себя? Принимает? — торопливо спросил де Валькур у швейцара гостиницы.
— Они изволили выехать и более здесь не стоят! — отвечал лениво швейцар.
Де Валькур остолбенел.
— Как выехали? Когда? Куда?
— Так точно! Вчера утром поручили своему шталмейстеру покончить свои расчёты с гостиницей; а потом, в обед, заехал к её светлости его высочество принц Гольштейн фон Лимбург. Они вместе и уехали. После них уже уехали её камер-юнгфера, девица Мешеде, камердинер и прочая прислуга. Его превосходительство, господин шталмейстер, временно управляющий двором принцессы, ещё здесь, для окончания каких-то дел. Впрочем, и они сегодня едут, по поручению княгини, в Бибрих...
— Когда же княжна хотела возвратиться?
— Ничего не могу сказать! Думаю, что скоро воротиться не полагают, так как комнаты сдали и все вещи свои увезли.
— Ты думаешь, что они совсем уехали? Совсем? — вскрикнул Рошфор де Валькур дико и с ожесточением, будто швейцар был сколько-нибудь виноват в том, что они уехали.
Швейцар не отвечал, поглядывая на странного барина, который, видимо, горячился, сам не зная, по его мнению, отчего.
— Говори, они совсем уехали? Отвечай же!
— Думаю, что совсем; а впрочем, всё-таки лучше узнать об этом в отеле его высочества принца лимбургского, так как они хотели заехать туда.
Де Валькур бросился к отелю своего государя, где он, будто нарочно, расстроенный холодностью Али-Эметэ, дня три не был.
— Принц дома? — спросил он у дежурного камер-фурьера.
— Никак нет, ваше превосходительство. Они вчера изволили, вместе с её светлостью принцессой Владимирской, на прогулку за город поехать!
— Куда?
— Неизвестно; они ничего не изволили сказать!
— Как же мне не сказали, что он едет?
— Его высочество особо приказывали вас не беспокоить. Они сказали: «Что это граф и вчера не был, верно, нездоров. Не беспокойте его! Я скоро буду!»
— Куда же, куда, в который из своих замков? — вскрикнул де Валькур.
Он схватил себя за голову, и перед изумлённым камер-фурьером его гофмаршал залился слезами.
Оставив Трубецкого, Екатерина вошла в кабинет и наскоро стала писать.
«Они увидят, владею ли я собой, умею ли прощать врагов своих, — сказала она. — Но пусть же берегутся; они увидят также, умею ли я и карать их...»
«Перфильич! — писала она торопливо Ивану Перфиловичу Елагину, своему статс-секретарю. — Приезжай ко мне скорее, да захвати с собой тетрадку моих замечаний о службе гражданской и военной, да ещё выписку о роде и знатности князей Трубецких!»
Написав эту записку, она приказав её отнести, а сама вышла к Трубецкому. Вышла спокойно, твёрдо, без малейшего выражения гнева, но со сдержанной холодностью.
Тот всё ещё стоял на коленях перед её креслами.
— Встаньте, сказала я вам! — проговорила Екатерина сухо. — Не увеличивайте вин ваших ещё непослушанием.
Трубецкой поневоле встал.
— Слушайте! — сказала Екатерина. — Вы, надеюсь, понимаете, что после всего, что случилось между нами, всякая ваша служба при мне невозможна. Сегодня же вы подадите просьбу об отставке. Но чтобы не заставить вас умирать с голоду с десятью детьми и протягивать руку, как вы говорите, хотя я и знаю, что вы лжёте, то, кроме пенсии, которая вам назначится, вы, за вашу продолжительную службу в важных чинах военных и гражданских, в царствование восьми государей, в том числе и меня, по устройству моей коронации получите ещё в награду пятьдесят тысяч рублей. Видите, я умею прощать врагов и ценю искреннее признание. Но слушайте же! Если я ещё что-нибудь услышу или узнаю о ваших коварных затеях, то вы не убережёте вашу голову! Не благодарите! Прощайте! Чтобы более я вас не видала!
Эти слова были последними, которые Трубецкой слышал от Екатерины. Ему было запрещено к ней являться.
«Ну что ж? — подумал он, садясь в карету, чтобы ехать к себе. — Это верно! Ты не услышишь обо мне, ни слова не услышишь! И теперь бы не услышала, если бы я не боялся этой проклятой записки. Но будем осторожнее! Поведём дело так, чтобы комар носу не подточил, и тогда увидим!. Унизили, осмеяли, выгнали, — хорошо, очень хорошо! Но посмотрим, не будет ли и на моей улице праздник!.. И расщедрилась — пятьдесят тысяч... ещё императрица! Да мне откупщики и раскольники по сто давали!»
Получив отставку, Никита Юрьевич уехал в Москву и поселился там в своём доме, доставшемся ему по наследству, на правах майората, после дяди Ивана Юрьевича, в Кремле, единственном частном доме, который оставался в Кремле. Он жил там с царской роскошью. Фраза его о бедности была, как угадала императрица, только фразой, была ложью, была предложение нескончаемого канючения, которым отличались русские царедворцы XVIII века. Она была сказана в тех видах, что не удастся ли затронуть чувствительность Екатерины. Бедного отца десятерых детей поневоле жалеют. А главное, хотелось показать, что вот, дескать, какова была его бескорыстная служба. Сколько лет служил, генерал-кригскомиссаром был, армию во время войны и мира продовольствовал, потом сколько лет генерал-прокурором всей Россией заправлял, а выходит в отставку нищим. Ведь Аристид по бескорыстию, не правда ли?..
Переехав в Москву, Трубецкой устроил свою переписку в таком виде, чтобы не бояться какого-нибудь листа бумаги при обыске. Он никогда ничего не писал дома. Зато в укромных, ему известных местах, он писал много, только так, что нигде даже не поминалось его имени.
«Иванушки уже нет, на него, стало быть, нечего и рассчитывать! Нужно придумать что-нибудь похитрее, — думал Трубецкой. — Посмотрим, не помогут ли тут отцы иезуиты и мои милые раскольники?»
Али-Эметэ весело щебетала в покойном дормезе, катившемся по превосходной дороге, между виноградниками прирейнских провинций, сидя рядом с владетельным князем гольштейн-лимбургским, графом стирумским и обер-штейнским, в сопровождении конвоя из четырёх человек его конной гвардии, под начальством унтер-шталмейстера.
Правда, граф был уже человек немолодой. Ему третий или четвёртый год всё шёл сорок второй. Нельзя сказать, чтобы он был и очень красив; немножко тяжеловат как-то, ну и обрюзг уже порядочно. «Но что нужды? — думала Али-Эметэ. — Молодых и красивых я найду сколько угодно; а владетельных князей, родовитых владетельных князей, их не так-то много. Да он и недурен. Деликатность, нежность, доброта в глазах светится. Правда, уж чересчур сентиментален, но это ничего! Зато он Божиею милостию владетельный князь Священной империи, герцог своего государства, и если я сойдусь с ним, то могу быть не какой-то не известной никому княжной Владимирской, которой и имя и бумаги словно чудом с неба упали, а настоящей владетельной графиней, к которой и император, и короли поставят себя за долг относиться с обычным уважением. Как далеко это будет от девицы Шель в Берлине или мадам Треймуль в Лондоне».
Принц сидел подле неё и не столько слушал её речи, в которых, впрочем, не было ничего особенного, сколько прислушивался к её голосу, гармоническому смеху и весёлости, именно щебетанью, которым Али-Эметэ умела так завлекать. Он сидел, слушал и мечтал.
«Правда! Тогда Ван Тоуэрс мне очень нравился, — продолжала рассуждать про себя Али-Эметэ, болтая что-то князю. — Он, бедняжка, тогда сновался во все стороны, чтобы угодить своей княжне, украсить свою милую Эметэ... Что-то он теперь? Скучает, я думаю, в своей тюрьме, бедный. Но что же делать? Из первых же денег я его непременно выкуплю, с тем, однако ж, чтобы ко мне, по крайней мере первое время, ни ногой. Нельзя! Никак нельзя! Особенно с его манерами. Он и тогда меня шокировал нередко! Мет, нет да и прорвётся в нём что-нибудь биржевое, что-нибудь торговое. Вот в этом отношении мой принц безукоризнен. В нём уж не найдёшь ни тени лавочничества, ни тени мужичества, что я всегда так ненавидела в Ван Тоуорсе и Шенке. Особенно Шенке. Он был мне даже противен, когда ни с того ни с сего, бывало, вдруг вздумает рассчитывать, сколько он со мной прожил. Нет также в нём ничего заносчивого, ничего хвастливого, как у Марина. Он, как англичане говорят, истинный джентльмен, действительный, настоящий принц, без того фатовства, в котором эти петиметры утонули. Князь, действительно князь. И если не очень красив, то изящен донельзя, изящен до великолепия! О, я заставлю его полюбить себя, заставлю без ума влюбиться».