Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 85

Окружённый всеми этими чадами и домочадцами, будто библейский патриарх, за длинным столом в своей великолепной столовой сидел князь Никита Юрьевич и мешал длинной золотой ложечкой, сделанной на конце в виде сердечка, свой чай в высоком хозяйском стакане из разноцветного богемского хрусталя. Сидел и слушал и отвечал каждому с теми приветом и лаской, которые заставляли про него говорить, когда он был ещё генерал-прокурором: «Э, что князь ни скажет, будто рублём подарит! Он на пытку вести велит, а ты поблагодаришь, так это он умеет скрасить да обласкать». Впрочем, это говорилось о старом, о былом; теперь давно уж он говорил мало, будто какою мыслью был занят, будто перед глазами мерещилось что... «Да! Мало говорит, зато говорит сдержанно, серьёзно! Видно прямо, слова свои на вес золота ценит, — шептались москвичи, — не любит на ветер пускать! Зато если что скажет, то будто заметку положит, будто отчеканит. Уж именно и послушать, и подумать не грех».

Подле него сидел приехавший из Петербурга сын, князь Пётр, и рассказывал петербургские новости.

На другом конце стола, за серебряным самоваром ведра в два, сидела сама княгиня Анна Даниловна. Она наливала чай, то есть наливала чай не она, а не то её княжеская барыня, не то какая-то из московских приживалок, которой за то дарилось иногда к празднику платье с княжеского плеча; но для большой торжественности, так как чай был парадный, она присутствовала, наблюдала и даже, при помощи золотых щипчиков, сама собственной рукой удостоила положить сахар в стакан мужа, прежде чем приживалке было приказано его налить.

Подле княгини сидела её близкая приятельница, жена брата её покойного мужа, Варвара Даниловна Хераскова. В Москве их звали неразрывными. И точно, за Трубецкой неминуемо следовала Хераскова, а за Херасковой, наверное, можно было встретить Трубецкую. Но такая приязнь нисколько не нарушала счастия их семейной жизни, и, насколько князь Никита Юрьевич был несчастлив со своей первой женой, настолько судьба вознаградила его в жизни счастливой жизнью со второй.

Княгиня Анна Даниловна была уже немолода, но до сих пор очень хороша. Проседь, начавшая показываться в её тёмных волосах, закрывалась пудрой, тонкие брови были немножко подсурьмлены, но свежесть её лица и белизна кожи вызывали зависть к ней даже в тех, кто годился ей в дочери. Она изредка перекидывалась словами с Херасковой, смотрела, как наливали и разносили чай, будто наблюдая за этим, но наблюдала с такой неподвижностью, с таким аристократическим спокойствием, что думалось: верно, разливательница умеет выполнять её желания, угадывая мысли.

Большие серебряные подносы, уставленные китайским фарфором и серебром превосходной филигранной работы в изделиях со специальным назначением для сливок, сухарей, разных печений и богемским хрусталём для рома, разных вин, вареньев и морсов, понесли вокруг стола два громадного роста официанта в ливреях князей Трубецких, и в то же время стол заставился всем, что можно было достать в Москве редкого и дорогого для замены русского паужина русским же чаем. Тут было всё, чем бы кто хотел баловать себя, — от парижских конфет до, несмотря на декабрь, свежей малины с густыми, превосходными сливками. Расположившись группами, по сближению взаимных интересов, все были заняты именно тем, что в этих интересах было для них дороже. У всех была цель, и все были заняты ею, так что Никита Юрьевич, несмотря на многочисленное общество, мог говорить с сыном свободно, как бы не было никого.

Но и ему было не до разговора, хотя разговор его очень интересовал. Со времени самого увольнения Никиту Юрьевича занимала одна мысль и эта мысль решительно подавляла в нём все побочные соображения, все посторонние случайности. Эта мысль обозначалась словами: «Опозорили, выгнали! С царства прямо в ссылку! Подумать нужно, нельзя ли отблагодарить, да из ссылки прямо в царство!»

Всё время об этом думал Трубецкой. Эта мысль угнетала его, томила, до того даже, что он от неё иногда вздрагивал, будто дёрнутый за какой-нибудь нерв. Правда, его сдержанность помогала ему в то же время и слушать, и говорить; но это только потому, что он сознавал необходимость скрывать то, о чём он думает. Впрочем, рассказы сына теперь отвечали его мысли, и он начал вслушиваться в них с особенным любопытством, не давая, однако ж, почувствовать даже сыну, в какой степени рассказы эти его занимают.

   — Кажется, наш Грегуар начинает терять кредит! — рассказывал князь Пётр Никитич отцу. — Мне говорил Елагин, что она уже два раза сказала ему: «Генерал Орлов, вы забываетесь!» А это не без значения, особенно у такой женщины-царицы, какова Екатерина. И всё это от несдержанности, самодурства, всё от бешеных выходок! Поверьте, папа, он, когда рассердится, себя не помнит, даже при ней. И притом что за постоянство в наш век? Помилуйте, в её положении, и столько лет...

   — Не говори! Она слишком умна для того, чтобы не понимать простой истины: чтобы владеть людьми, нужно прежде всего владеть собой. Людские сердца всего более верят сердцу. В виду всех у ней теперь хоть не монашеское, но чистое сердце. К тому же в настоящее время она большего и не требует. Орлов молод, и она нестара и слишком занята, чтобы думать о глупостях. Вот будет постарше да посвободнее — другое дело!

   — Кажется, теперь это другое-то дело уже наступило! — отвечал Пётр Никитич. — Ей наскучило видеть его всем недовольным, притом ещё несдержанным до неприличия.

   — Оно, может быть, и правда! Но как же согласить это с тем, что вот братцу его ни с того ни с сего флот под команду отдали? Какой он моряк? Разумеется, и благодарность тут ни при чём. Дело в том, что братец захотел — и он командует флотом.

   — Нужно сказать, папа, ведь молодец редкий.

   — И негодяй редкий. Если рассчитывать молодечество по росту, то... Посмотри, какие молодцы у меня чай подают, но, уверяю тебя, ни один из них не возьмётся управлять кораблём.

   — У него моряков там много, хотя бы Поль Джонс.

   — Этот разбойник-то?

   — Теперь уже не разбойник, а капитан первого ранга! — смеясь, отвечал Пётр Никитич. — Вам, папа, трудно угодить! Вы на всё умеете будто флёр набросить. Уверяю вас, что мы стараемся выбирать из всего, что есть лучшего, и нельзя сказать, чтобы совсем безуспешно. Но теперь вопрос не о флоте. Все заняты графом Григорьем Григорьевичем. Разойдутся или нет и как разойдутся? — об этом только и речи.

   — Панин рад?

   — Не один Панин, и Разумовский, и Румянцев, и Чернышёв, все они от радости, кажется, на одной ножке прыгать готовы! Румянцев писал, что от радости он хоть на Константинополь пойдёт, а Разумовский и гетманство своё слагает.

   — Разумовскому что ж? Разве он может на что-нибудь надеяться?

   — Люди живут надеждой, папа, хоть она и часто обманывает. Вот, говорят, и Понятовский надеется: «Недаром, думает он, она меня королём сделала».

   — После того почему же и Ивану Ивановичу Шувалову не надеяться — недаром первый же день при себе дежурить заставила?

   — Ну, этому надежда плохая. Сколько я слышал, она его не то что ненавидит, а отзывается о нём с презрением. Даже Вольтер не может помочь... Он теперь в Спа и хотел воротиться, но, говорят, ему посоветовали лечиться подольше. Нет, ему надежда плохая!

   — Как знать! Дело будет зависеть от того, кто вместо Орлова в фавор попадёт.

   — Панин позаботился об этом и выдвинул Васильчикова.

   — Какого?

   — Васильчикова, Александра Семёновича, вы разве не знаете его, папа?

   — Да ведь он глуп?

   — А Орлов Григорий?

   — Правда, и тот пороху бы не выдумал, но всё же ведь этот глуп до того, что его даже жалко.

   — Зато красив, чудо как красив, просто картина. И Орлов Григорий красив был и теперь недурен, но этот просто загляденье, уж не знаешь, как и назвать! Репнин привозил его представлять. Она пригласила в эрмитажное собрание. Пела там француженка Даллока. После концерта государыня подошла и спросила у Васильчикова: как ему понравилась певица? Тот отвечал, что восхищен и в восторге от её милости, он её не видал... Как ни труп был ответ, но понравился, и Репнин на другой день красную ленту получил.