Княжна Владимирская (Тараканова), или Зацепинские капиталы - Сухонин Петр Петрович "А. Шардин". Страница 89
В это время он как-то подпрыгнул и повернулся; лицо его страдательно передёрнулось; но через секунду он снова продолжал спокойно думать: «Может быть, она потребуется на приманку этого проклятого Зацепина с его капиталами; а тогда? Посмотрим, посмотрим».
И Никита Юрьевич любезно обратился к гостям с весёлой шуткой.
Но мы ничего ещё не сказали о младшей дочери Никиты Юрьевича Трубецкого, княгине Екатерине Никитичне, княжне Китти-старшей, как её называли в обществе, в отличие от другой Трубецкой, дочери князя Петра Никитича, Китти-младшей, приходившейся ей родной племянницей, хотя они были совершенно одних лет. Китти-старшая была старше своей племянницы — Китти-младшей только двумя месяцами. Ей месяца три назад минуло пятнадцать лет; но она уже сформировалась как настоящая девица, в отличие от Китти-младшей, которая была ещё ребёнок ребёнком. Сохраняя общий тип княжон Трубецких: их белизну кожи при чёрных волосах и глазах под тонкой чёрной бровью и длинных ресницах, их стройность и гибкость, — она была с тем вместе и их совершенной противоположностью. Во-первых, она была выше их ростом и отличалась особенно нежным сложением. Казалось, что она может переломиться от ветра. Потом те были всегда веселы и щебетали как птички. Не отличалась ничем в этом отношении даже их старшая, замужняя сестра Анна Никитична Нарышкина. Княжна же Екатерина Никитична, напротив, не смеялась почти никогда и решительно была неспособна болтать. Поднимет, бывало, свои чёрные глаза, остановит их на рассказывающем, посмотрит, и глубоко посмотрит, ответит, как отрежет, одним словом и отойдёт. Если пристанут к ней с чем-нибудь, станут просить петь или танцевать, то обыкновенно она отделывалась своим вечным: «Устала, не могу!» А если и станет петь или танцевать, то как-то автоматически, с какою-то математической, бездушной точностью, будто танцует и поёт не живая девушка, а с необыкновенным искусством устроенная механическая кукла. Это случалось с нею, впрочем, кроме обязательных уроков, весьма редко. Большею частью она сидела задумавшись, перебирая свои пальчики, и вертела ими, как бы что пересчитывала. В ней было что-то мистическое, что-то такое, что напоминало другой мир, заставляло думать о загробной жизни. И странное дело, почти с самых первых лет детства она любила ездить на похороны, слушать панихиды, говорить о смерти. Когда она была ещё пятилетним ребёнком, ей, как девочке, подарили богато разряженную куклу. Кукла ей очень понравилась, и что ж? Она первым делом устроила ей подобие гробика, украсила гробик цветами, зажгла три свечи, — видите, хоронить собиралась.
И это тем страннее, что в доме Никиты Юрьевича в течение всего этого времени не было смерти, не было похорон; что семейство его вообще отличалось живостью, весёлостью, жизнью; что и в Москве, как и в Петербурге, в доме этом вечно шла суета, приезды, выезды, наряды, всегда раздавался весёлый говор и смех.
— Не жилица, знать, она у нас, матушка княгиня, на белом свете; и играет-то всё как-то не по-детски, всё в покойников! — говорила её нянюшка Пелагея княгине Анне Даниловне, когда та приходила в детские комнаты, чтобы окинуть взором матери детское житьё-бытьё. — Не вырастить, видно, мне её, матушка, всё в Небо просится, всё о Божьем говорит.
— Что за вздор ты болтаешь, — отвечала княгиня. — Ведь она здорова?
— Здорова-то здорова, сударыня, и кушает, и всё как следует, только все панихиды служит, да о кладбище, да о мёртвых расспрашивает.
— Постарайся занять её чем-нибудь другим, покажи игру какую...
Пелагея не отвечала. Она думала: «Показывай не показывай, она ни слушать, ни играть не станет. Вот о кладбище другое дело, тут не отгонишь! Видно, чует её душенька, что недолго здесь на свете погулять придётся».
Но Пелагея не угадала. Ей действительно не удалось поднять и вырастить маленькую княжну, но только потому, что умерла она сама. А княжна Китти-старшая росла и росла, росла и хорошела, хотя по-прежнему смотрела печально на Божий свет, нередко распевала про себя «со святыми упокой», по-старому любила молиться на похоронах и за похоронами. Росла она совершенно здоровая и казалась даже совершенно счастливой и довольной, когда к ней не приставали, когда была одна и пела себе вполголоса «вечную память» или рисовала проект памятника, какой хотела бы, чтобы поставили над её могилой.
Вот Али-Эметэ другое дело. Та не любила быть одна и никогда не думала ни о смерти, ни о могиле. Собираясь в Венецию, она не взяла с собой никого из своего прежнего официального штата двора. Впрочем, и взять было некого. Её обер-камергер и гоф-интендант де Марин занят был соглашениями с её кредиторами в Париже и старанием привести сколько-нибудь в порядок свои собственные дела, расстроенные до разорения его полуторагодичным камергерством; Шенк, шталмейстер, прятался от кредиторов; Ван Тоуэрс, гофмейстер, сидел во франкфуртской долговой тюрьме; а её бывший жених, бедный Рошфор де Валькур, был заперт в крепости как государственный преступник. Она взяла из Оберштейна только свою камер-медхен фон Мешеде, которой доверялась вполне и которую обещала возвести на степень своей фрейлины, как только обстоятельства дозволят ей усилить свой штат; да ещё с ней поехали два камер-лакея в надежде, что так или иначе они получат с неё двухгодичное жалованье, которое им было не выплачено в Оберштейне.
Впрочем, она выехала из лимбургских владений с полным апломбом. В Оберштейне ей были устроены торжественные проводы, говорились речи, был произведён парад из четырёх рот войска князя лимбургского, было совершено богослужение, в котором читалась особая молитва за благополучие её путешествия. Князь лимбургский провожал её со всем своим двором до Цвейбрюкена. Встретил и провожал её на протяжении всех владений герцога трирского его первый министр барон фон Горнштейн, и, кажется, даже влюбился в неё старик, несмотря на свои семьдесят лет. Князь лимбургский написал своему поверенному в делах в Венеции, барону Кнорру, что он должен исправлять должность гофмаршала при всероссийской великой княжне Елизавете и заботиться о её спокойствии в течение всего времени, пока она будет оставаться в Венеции. Расставшись с князем лимбургским не без обоюдных слёз, она по дороге захватила с собой Доманского, на которого возложила исполнение при ней обязанности камергера, и тут вновь убедилась, в какой степени растёт привязанность к ней мужчины после того, как она ему отдаётся.
«Вот хоть бы Доманский, — думала она. — Он обо мне не мечтал вовсе и уж, разумеется, нисколько не любил. Да и я отдалась ему из шалости, так, наскучило сентиментальничать и развратничать с моим устаревшим Телемаком. Мне он напоминал другого поляка, который мне действительно нравился, но я почему-то его упустила. А теперь, теперь Доманский глаз с меня не сводит; не думает ни о чём, кроме меня! Он любит, он мой... И как это смешно! Он ревнив, дико ревнив, ревнив до бешенства, как варвар, как Отелло, как поляк. Ни немцы, ни французы, ни даже итальянцы, как народы образованные, никогда не могут быть так ревнивы, как эти варвары: поляки, татары, черкесы, полагаю, и русские, так как и они ведь варвары. Если я когда-нибудь буду царствовать в России, то непременно настою, чтобы русские отвыкли от ревности. Я скажу им, что это ведь глупо, дико; это варварство, китайщина — ревновать. Образованные люди должны быть выше ревности; они должны понимать... А вот мой Владислав ничего не понимает! Весь побледнеет при одном моём взгляде, весь задрожит, а мне даже намекнуть не смеет; знает, что я терпеть не могу ревности, и боится, что я его прогоню. Но нет, теперь пока он нравится мне...»
Однако в Париже, приняв де Марина, она захотела утешить его за долгое ожидание и провела с ним два дня в прогулках по окрестностям, возложив с тем вместе на него и издержки по путешествию и пребыванию в Париже. Доманский чуть с ума не сошёл в эти два дня, тем не менее слова сказать не смел и совершенно успокоился, когда она возвратилась, что-то; сказала и приветствовала его своей лаской. Она удивила его только, когда заявила, что платить в Париже ни за что не нужно, так как за всё платит её гофинтендант маркиз де Марин из полученных им её средств.