Возвращение в Мариабронн (ЛП) - Браунбек Гэри А.. Страница 2
Второй качает головой:
— Вряд ли после такого удара кто-нибудь выжил. По крайней мере, хоть номер на месте.
Полицейские связываются с участком по рации. Им приказывают осмотреть близлежащую местность. Они производят осмотр, но ничего не находят.
Старик просыпается в четыре утра и лежит в постели, глядя в потолок. Он терпеть не может этого узора на штукатурке — завитки накладываются друг на друга, и невозможно до конца проследить взглядом какую-либо линию. Они слишком похожи на снег, подхваченный безжалостным зимним ветром, летящий ночью в лобовое стекло, — нескончаемый натиск белого цвета, с которым не справляются «дворники». Белое… слишком много белого.
Он садится, спускает ноги с кровати и ставит пятки на холодный пол. Обернувшись, он смотрит на ту половину кровати, где спала его жена. Генриетта, родная, — уже шесть лет как в могиле. Она бы, как всегда, нашла нужные слова, она помассировала бы ему плечи, шепча в ухо: «Все хорошо, успокойся, что было — то прошло, ты и сам знаешь, что это был несчастный случай…» Но ее нет, а дети выросли, и у них уже свои дети. Конечно, они часто звонят и навещают, и по четвергам он с приятелями играет в карты в «Орле», — ему уже скоро будет восемьдесят девять, но дети и внуки постоянно твердят ему, какой он бодрый для своего возраста, — но в такие вот ночи, а они в последнее время повторяются все чаще и чаще, он просыпается бог знает когда и слишком отчетливо ощущает все свои болячки, слишком ясно чувствует, как ноют и хрустят его кости при малейшем движении, слишком хорошо слышит, как тихо в доме и за его стенами… Как бы он хотел, чтобы эта тишина распространилась и на его совесть. Разве в таком возрасте память не начинает сдавать? Он уже должен быть выжившим из ума стариканом, который не может вспомнить, как надевают брюки — на трусы или под трусы. Как жаль, что нельзя выбрать, что именно ты можешь забыть.
Шаркая, он подходит к окну, отдергивает занавеску. Идет снег. Пока он не слишком сильный — редкие, крупные снежинки, — но телевизор прав, суток через двое эта часть Среднего Запада окажется под добрыми девятью дюймами снега. Он задумывается, будет ли снегопад таким же сильным и безжалостным, как в ту ночь. Опять смотрит на пустое место на кровати.
— Не могу больше с этим жить, девочка моя. Я должен вернуться туда.
Одно мгновение он видит Генриетту: она сидит на постели, на плечи наброшено одеяло — она зимой всегда легко простужалась; она улыбается — в уголках ее улыбки таится печаль — и говорит: «Делай, что должен, милый. Ты заслужил немного покоя».
— Спасибо, — шепчет он в пустоту. Затем снова выглядывает в окно. — Я многое оставил на Арчер-авеню, тогда, в 37-м. Я помню, что, когда я подъезжал к тому повороту, Бинг Кросби пел «Black Moonlight». Я помню, сколько было снега — Господи, сколько же снега летело в ветровое стекло! Дворники не справлялись.
Надо было мне притормозить или съехать на обочину и подождать, пока стекло очистится. Господи, я сидел за рулем родительского «империала»! В то время «Крайслер» делал автомобили, больше похожие на танки. Надо было переждать. Я ведь был еще мальчишкой. Надо было… — Он замолкает, потому что слышит другой голос — не его жены. Этот другой голос, пришедший из сна, шепчет: «Вот ты где. Я вижу тебя в ночи».
Он медленно подходит к книжной полке и берет старое издание «Нарцисса и Гольдмунда» Гессе. Это одна из его любимых книг. Он садится на край кровати — со стороны Генриетты — и пролистывает страницы, останавливаясь, чтобы прочесть полюбившийся абзац там, запоминающийся диалог здесь. Все это время он не перестает качать головой. Смотрит на подушку покойной жены.
— Не знаю почему, девочка моя, но я вдруг подумал об этих двоих, Нарциссе и Гольдмунде… как они стали друзьями и пошли разными дорогами, Нарцисс остался в Мариабронне и стал аббатом Иоанном, а Гольдмунд превратился в бродягу-художника. Меня всегда трогали последние главы — не помню, говорил я тебе об этом или нет, прости, если повторяюсь, — вот Гольдмунд, он безрассудно промотал свой талант художника, всю жизнь потакал всем своим слабостям и порокам и кончил тем, что его должны теперь повесить за воровство. И вот, как «бог из машины», — так это и задумывалось, я полагаю, — появляется Нарцисс, который помогает ему сбежать и увозит его в Мариабронн. Гольдмунд, больной, умирающий, прощен Нарциссом. Зная, что дни его на исходе, Гольдмунд принимается за свое последнее, истинное произведение искусства — изображение Мадонны, созданное по облику Лидии, любви всей его жизни, чье сердце он разбил. Он ищет и находит прощение в собственном сердце, девочка моя, потому что всю любовь, сожаление и вину, что есть в нем, он употребляет на то, чтобы создать идеальное воплощение Мадонны. И когда Гольдмунд наконец снова видит лицо Лидии, он знает, что прощен и может умереть в мире с самим собой. — Он захлопывает книгу. — Наверное, ничего более сентиментального Гессе не написал. Мне сейчас кажется, девочка моя, что в жизни, в отличие от романа, нужно самому организовать себе «бога из машины», если хочешь добиться прощения.
Он встает с кровати, опершись на подушку Генриетты, затем ставит книгу обратно на полку и начинает собираться в путь.
— У меня тут не только это. Я говорил с парнем, который ее видел.
— Ну, тогда давай и это послушаем.
Щелчок. Шипение. Приглушенные голоса и звон стаканов, выставляемых на стойку после мойки. Слышен более громкий голос: «Еще две кружки на седьмой столик!» «Обычного или светлого?» — кричит бармен. Шипение. Кашель. Затем: «Эта штука сейчас работает?» — «Работает. Я ее включил». — «Ха. Я таких диктофонов раньше не видел». — «Это цифровой диктофон. Ему не нужна кассета». — «Да ну?! Чего только не придумают». — «Итак, вы говорили, что видели ее?» — «Еще как видел! Я это уже много раз рассказывал. Один раз меня даже по телевизору показывали». — «Но вы ведь не откажетесь рассказать это еще раз?» — «Нет, конечно. Я рад, что вы не приняли меня за сумасшедшего». — «Я верю в такие вещи. Итак, пожалуйста…»
Трос лебедки натягивается, и разбитая машина начинает медленно ползти вверх по склону. Полицейский детектив смотрит на стоящего рядом с ним мужчину и говорит:
— Не возражаете, если я задам вам еще один вопрос?
Мужчина кивает и вытирает пальцем глаз.
— Задавайте. Не знаю, правда, что я еще могу вам сказать.
— У вас нет никаких соображений насчет того, что он вообще здесь делал? Ведь он должен был понимать, что это рискованно в его возрасте — отправиться в такое путешествие одному, да еще в середине зимы. От Огайо путь неблизкий. Мне кажется, он собирался что-то сделать или с кем-то встретиться. Что вы думаете по этому поводу?
Мужчина качает головой:
— Клянусь, я не имею ни малейшего представления о том, что ему здесь понадобилось.
Что-то в его голосе подсказывает детективу, что он лжет. Детектив хочет что-то сказать, но осекается и замолкает. Нет смысла давить на парня. Ему и так нелегко.
Она дошла до того места, где Арчер-авеню резко поворачивает налево. Она слышит шум автомобиля, но из-за ветра непонятно, с какой стороны этот автомобиль приближается. Да это и не имеет большого значения. Она уже не чувствует ни рук, ни ног. Даже если машина едет ей навстречу, ни один водитель, если у него есть живая душа и способность к состраданию, не оставит ее на холоде в такую ночь.
Она выходит на середину дороги, смотрит вперед и назад, затем начинает махать руками. Скоро она видит свет фар, приближающийся к ней из-за изгиба дороги. Как чудесно! Машина движется в ту сторону, куда ей надо. Она готовится закричать водителю и уже делает шаг к обочине, в сторону от машины, как вдруг из-за резкого порыва ветра теряет равновесие. Ее белые туфли скользят на пятне черного гладкого льда, и она, всплеснув руками, падает прямо под колеса автомобиля.