Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Лохвицкая Надежда Александровна "Тэффи". Страница 18
Вот в эту последнюю причину я и не верю и скажу почему.
Мечтать о славе, не имея ее, еще можно, но, познав ее, об утрате, вероятно, никто не жалел.
— Ах, счастливец, — пищали барышни. — Все вас знают, все о вас говорят.
— Нда-м, миленькие. Говорят. А вот вы лучше послушайте, что говорят.
Приходилось мне видеть людей в зените славы их, и видела я, как слава, венчая их главу, не тихо и ласково обвивала ее лаврами, а колотила этим самым венком по темени.
Леонид Андреев велел у себя дома, чтобы газеты от него прятали.
— Не могу! В каждом номере какая-нибудь про меня гадость. Прочту — потом весь день болен и работать не могу.
Когда умер Чехов, которого все так любили, одна почтенная литературная дама, вздохнув, сказала:
— И отчего все наши писатели так рано спиваются.
Незабвенная надгробная речь! Жаль, что Чехов не мог ее слышать, — ему бы она понравилась.
В древние времена дело прославления было поставлено не кустарно и случайно, как в наше время, а систематично и обстоятельно.
Герой за подвиги награждался двумя герольдами, которые всюду сопровождали его, дули в свои трубы и возглашали о его достоинствах.
Какой ужас! Даже на самый древний вкус вряд ли это было удобно. На улице еще туда-сюда, а как позовешь такого в маленькую квартиру, с его треском, блеском и двумя верзилами за спиной.
Я часто слышала, что это только у русских не любят и не ценят своих великих людей. Но вот вижу теперь, что делается у французов. Действительно, каждая улица носит славное имя и на каждом углу по памятнику.
— Кто это? — спросите у прохожего.
— Je ne sais pas. Je ne suis pas du quartier. [48]
Другой пожмет плечами:
— Peut-être un pharmacien… enfin on ne sait pas. [49]
Вот и все — un pharmacien, а человек был действительно великим, человек был Бальзак.
А к своим современникам, которыми гордятся и которых любят, — как они относятся? Каждый вечер во всех boîte’ах шансонье измывается над любимцами Парижа. Каждый вечер неустанно поют о том, что Сесиль Сорель шестьдесят лет, что у Мистенгет вставные зубы, что Майоль и Ростан развратники. [50]
Все это называется — слава.
Знаменитый певец входит в зал ресторана.
Все лица поворачиваются к нему — он это видит. Все шепчут его имя, — он его понимает, все улыбаются — он это видит и понимает.
Как приятно!
Но он не слышит…
— Марья Петровна, кто этот пришел с красной рожей?
— Знаменитый певец Петров.
— Петро-ов! А я думала, он помер.
— Да что вы, ему всего-то лет сорок.
— Уже и сорок. Я еще совсем девчонкой была, только что замуж вышла (понимай двадцати пяти лет), а он уж пел.
— Вы о чем? — спрашивают с соседнего столика.
— Да вот Анна Ивановна говорит, что совсем маленькой девочкой его слышала.
— Ну, если Анна Ивановна маленькой девочкой его помнит, так ему, хи-хи, добрые шестьдесят.
— Подумайте только! — ахают кругом. — Так сохранился. На вид не больше сорока. Чудеса! И поет еще недурно!
— Это спирт ему голос сохраняет, — острит сосед.
— А разве он пьет?
— Не пьет только курица.
— Господи, такой пьяница и так сохранился.
На другой день Софья Павловна (с третьего столика) рассказывает знакомым о впечатлениях вечера.
— Был Петров.
— Пел?
— Ну где ему! Говорят, по обыкновению пьет как сапожник.
— Не скандалил?
— При нас нет. Может быть, потом.
На другой день знакомые говорят:
— Что, на концерт Петрова? Охота вам! Пьет, скандалит.
— Да неужели! Какая гадость! Вздуть бы его как следует. Только русское имя порочит.
Это — слава.
В ложу театра входит знаменитая актриса.
— Смотрите, наша Магина.
— А с кем она живет?
(Этот вопрос всегда выскакивает первым, когда заходит речь о знаменитой женщине. Прежде, чем — кто она, чем знаменита — поет, танцует, играет или стихи пишет.)
— Вы лучше спросите, с кем не живет.
(Таков всегда бывает ответ на этот первый вопрос.)
— Интересная?
— Была. В шестьдесят лет трудно быть интересной.
— Да разве ей…
— Анна Ивановна еще маленькой девочкой была, когда она уже выступала.
— А как же, говорят, у нее в прошлом году ребенок родился.
— Ну, знаете ли, они для рекламы на все способны.
— Вообще, дамочка с прошлым. Из-за нее, говорят, какой-то купец застрелился.
— А? — спрашивают из другой ложи. — Купца застрелила? Они говорят, что эта Магина купца ограбила.
— Бездарность! Выезжала только на туалетах. Интриганка.
— Это про нее говорили, что очень пьет?
— Это у нее какую-то шубу украли?
— Господи! Шубу, говорят, украла.
— Ужас какой!
— Я бы вам еще кое-что рассказала, да неудобно — ma fille écoute. [51]
Это — слава.
И это даже не значит, что мы не любим наших знаменитых людей. Нет, мы любим их, мы гордимся, если наша горничная служила раньше у Собинова или если Анна Павлова жила рядом с нами на даче. А говорили мы о них скверно только потому, что очень тяжело перенести, что вот, мол, человек так хорошо поет. Неприятно. Легче, если при этом будет шулером, пьяницей или хоть вралем. Ближе, роднее станет.
Года три тому назад, по какому бы поводу ни собралось несколько французских писателей или журналистов, непременно разговор заходил об Анатоле Франсе. И как пламенно, с какой любовью ругали его все за бессердечность, за эгоизм и легендарную скупость. И как гордились, и как любили!
А разве не гордимся мы Л. Толстым, поскольку, конечно, русская душа гордиться способна. А что писали о нем? Одна известная писательница, побывав в Ясной Поляне, с каким-то яростным ликованием описывала, как Лев Николаевич «с старческим интересом» ел из разных мисочек приготовленные для него грибочки. Такой булавкой можно ткнуть, только ненавидя — острый взор у ненависти. А ведь, наверное, любила Толстого и уже, конечно, гордилась им. Иначе зачем было бы в Ясную Поляну ехать?
Вот вам и слава. Даже не «яркая заплата на бедном рубище», а напротив того — дыра на приличном платье.
Кто познал ее — за ней не потянется.
И не тоска по ней убила веселого Макса Линдера.
Он милый был. Не надо на него клеветать.
Сладкие воспоминания
Не наше здесь Рождество. Басурманское. На наше даже и не похоже.
У нас-то, бывало, морозище загнет — дышать трудно; того гляди — нос отвалится. Снегу наметет — свету Божьего не видно. С трех часов темно. Господа ругаются, зачем керосину много жжем — а не в жмурки же играть. Эх, хорошо было!
Здесь вон барышни в чулочках бегают, хихикают. Нет, ты вот пойди там похихикай, как снегу выше пояса, да ворона на лету мерзнет. Вот где похихикай.
Смотрю я на здешних детей, так ажно жалко! Не понимают они нашей русской елочки. Хороша была! Особливо ежели в деревне.
Помню, жила я у помещиков, у Еремеевых. Барин там особенный был. Образованный, сердитый. И любил, чтобы непременно самому к елке картонажи клеить. Бывало, еще месяца за полтора с барыней ссориться начинает. Та говорит: выпишем из Москвы — и хлопот никаких. И — и ни за что! И слушать не хочет. Накупит золотых бумажек, проволоки, все барынины картонки раздерет, запрется в кабинете и давай клей варить. Вонища от этого клея самая гнилая. У барыни мигрень, у сестрицы евоной под сердце подкатывает. Кота и того мутило. А он знай варит да варит. Да так без малого неделю. Злющий делается, что пес на цепи. Ни тебе вовремя не поест, ни спать не ляжет. Выскочит, облает кого ни попадись и — опять к себе клеить. С лица весь черный, бородища в клею, руки в золоте. И главное, требовал, чтобы дети ничего не знали: хотел, чтобы сюрприз был. Ну, а дети, конечно, помнят, что на Рождество елка бывает, ну и, конечно, спрашивают. Скажешь «нет» — ревут. Скажешь «да» — барин выскочит, и тогда уж прямо святых выноси.