Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Лохвицкая Надежда Александровна "Тэффи". Страница 48

Решил, значит, что все недурно, и успокоился.

А на другой день прихожу со службы, открываю дверь — а она сидит у меня в номере и сухари принесла.

— Я, говорит, обдумала и решилась. Говори мне «ты».

— Помилуйте! Да я не достоин.

— Я, говорит, разрешаю.

Вот черт! Да мне вовсе не хочется. Я и уперся:

— Не достоин, и баста.

А она все говорит и говорит. И на самые различные темы. И все такие странные вещи.

— Я, — говорит, — знаю, что ты страдаешь. Но страдания — облагораживают. И смотри на меня как на высшее существо, на твой недосягаемый идеал. Не надо грубых страстей, мы не каннибалы. Поэт сказал: «Только утро любви хорошо». Вот я принесла сухари. Конечно, у них нет таких сухарей, как у нас, чуевские. У них дрянь. Они даже не понимают. Знаешь, я в тебе больше всего ценю, что ты русский. Французы ведь совершенно не способны на возвышенное чувство. Француз, если женится, так только на два года, а потом измена и развод.

— Ну что вы? С чего вы это взяли? Да я сам знаю много почтенных супругов среди французов.

— Ну, это исключение. Если не разошлись, значит, просто им нравится вместе деньги копить. Разве у них есть какие-нибудь запросы? Все у них ненатуральное. Цветы ненатуральные, огурцы с полено величиной, а укропу и совсем не понимают. А вино! Да вы у них натурального вина ни за какие деньги не достанете. Все подделка.

— Да что вы говорите! — завопил я. — Да Франция на весь мир славится вином. Да во Франции лучшее вино в мире.

— Ах, какой вы наивный! Это все подделка.

— Да с чего вы взяли?

— Мне один человек все это объяснил.

— Француз?

— Ничего не француз. Русский.

— Откуда же он знает?

— Да уж знает.

— Что же он, служит у виноделов, что ли?

— Ничего не у виноделов. Живет у нас на Вожираре.

— Так как же он может судить?

— А почему же не судить? Четыре года в Париже. Наблюдает. Не всем так легко глаза отвести, как, например, вам.

Тут я почувствовал, что меня трясти начинает.

Однако сдерживаюсь и говорю самым светским тоном:

— Да он просто болван, этот ваш русский.

— Что ж, если вам приятно унижать свою кровь…

— Его и унижать не надо. Болван он.

— Ну что ж — целуйтесь с вашими французами. Вам, может быть, и говядина ихняя нравится. А где у них филей? Где огузок? Разве у них наша говядина? Да у ихних быков даже и частей таких нет, как у наших. У нас были черкасские быки. А они о черкасском мясе и понятия не имеют.

Не знаю, в чем тут дело, но меня это почему-то ужасно рассердило. Я не француз, и обижаться мне нечего, а тем более за говядину, но как-то расстроило это меня чрезвычайно.

— Простите, говорю, Раиса Константиновна, но я так выражаться о стране, приютившей нас, не позволю. Я считаю, что это с вашей стороны некрасиво и даже неблагодарно.

А она свое:

— Заступайтесь, заступайтесь! Может быть, вам даже нравится, что у них сметаны нет? Не стесняйтесь, пожалуйста, говорите прямо. Нравится? Вы готовы преклоняться? Вы рады топтать Россию.

И такая она стала омерзительная, длинная, рот перекошенный, лицо бледное.

— Топчите, топчите Россию!

И что тут со мной произошло — сам не знаю. Только схватил я ее за плечи и заорал козлиным голосом:

— Пошла вон, ду-ура!

Я так орал, что соседи в стенку стукнули. Всего меня трясло.

Она еще на лестнице визжала что-то про Россию. Я не слушал. Я топтал ногами ее сухари. И хорошо сделал, потому что, если бы выбежал за ней, я бы с ней прикончил. Потому что во мне в этот миг сидел убийца.

Я был на волосок от гильотины. Потому что как объяснишь французским присяжным русскую дуру?

Этого они понять не смогут. Вот этого французы действительно не могут.

Это им не дано.

Звено

Они друг другу сразу не понравились.

Тушкова нашла Креттер надменной.

Креттер нашла Тушкову вульгарной.

В маленьком пансиончике, где они встретились, — на летнем отдыхе, кроме них, русских не было, и казалось бы вполне естественным познакомиться поближе. Тем более что обе в жаркое время, между завтраком и дневным чаем, сидели на веранде, где, кроме них, никого никогда не было.

Но обе молчали.

Креттер молчала презрительно.

Тушкова — вызывающе.

Обе были приблизительно одних лет — около сорока.

Креттер — дряблая, пухлая, желтая с водянистыми мешками под глазами, с жиденькими волосами, не держащими завивки. Одета была всегда в одну и ту же вязаную серую кофту и клетчатую бурую юбку. Все в ней было унылое и безнадежное.

Служила она в парижском банке и приехала на три недели провести отпуск.

Тушкова была, наоборот, полна сил, надежды и жизнерадостности. Маленькая, крепкая, словно кусок твердого малороссийского сала, аппетитно-хрустящего, как хрящик, вся розовая, довольная собой и приятная. Она работала как портнишка, ходила по домам, раздобывала кое-какие заказы из больших магазинов, чинила, вышивала, штопала. Платья носила яркие, голые и любила напевать себе под нос что-нибудь чувствительное.

Креттер думала про нее:

— Вульгарная, неумная бабища. Такие роняют наш престиж у французов.

Тушкова думала про Креттер короче:

— И зачем только такие живут?

Креттер казалось, что Тушкова нарочно, ей назло, все время что-то вышивает и зашивает, чтобы подчеркнуть, что вот она какая молодая и энергичная и жизнь, мол, бьет в ней ключом.

А Тушкова была уверена, что Креттер перед ней величается своей томной позой в шезлонге и старым номером «Иллюстрасион», который она держала развернутым все на той же странице.

Особенно остро ненавидели они друг друга за обеденным столом.

Креттер смотрела с омерзением, как Тушкова обгладывает кости и с радостным звериным возбуждением встречает каждое блюдо.

Тушкову тошнило, когда она видела, как Креттер брезгливо срезает жир с ветчины и просит на ужин одно яйцо всмятку.

— Хочет показать свою утонченность. Пусть. Ей же хуже.

Белье на пансиончик стирала русская прачка. Тушкова встречала эту прачку самыми восторженными возгласами, расспрашивала ее о семье, о делах, скроила ей кофту и обещала всяческую протекцию.

Креттер делала вид, что даже не знает, что прачка русская, притворялась, что не слышит дружеских громогласных бесед с ней Тушковой, и обращалась к прачке не иначе, как по-французски. Таким образом, она раз навсегда оградила себя от всякой интимности «со всеми этими подонками эмиграции».

Собственно говоря, против прачки она ровно ничего не имела, но раз уж Тушкова так с ней носится, то в общую кучу с ней она себя мешать не была намерена.

Время шло. Отпуск Креттер подходил к концу. От скуки и неподвижного лежанья в шезлонге она еще больше пожелтела. От сознания, что отпуск прошел так уныло, она стала еще раздражительнее, и мешки под глазами наливались какой-то желтой водой, и даже серая кофта пожелтела от солнца.

Тушкова тоже должна была скоро вернуться в город, и обе были рады, что избавятся, наконец, «от этой рожи».

И вот тут, под самый конец, и произошло некое событие, вдруг и бесповоротно повернувшее этих врагов лицом друг к другу, но лицом не враждебным и яростным, а самым дружеским и приятным, так что они не только примирились и подружились, но прямо даже друг без друга часу прожить не смогли бы.

Звено, соединившее их, появилось однажды после завтрака, во время дневного чая. Подъехало звено на такси, из которого было высажено, почти вынесено на руках высоким молодым человеком спортивного типа. Вслед за ними проковыляла маленькая лохматая собачонка.

Звено было еще довольно молодая, но болезненно худая дама, и Тушкова сразу сообразила, что это и есть та больная танцовщица, о приезде которой хозяйка говорила что-то горничной.

Танцовщица не показывалась до самого утра. И в этом было что-то пренебрежительное и обидное для пансионских жителей. Так, по крайней мере, показалось и Тушковой, и Креттер.