Кусочек жизни. Рассказы, мемуары - Лохвицкая Надежда Александровна "Тэффи". Страница 88

Распутин снял свою поддевку и сидел в колкой розовой канаусовой рубашке навыпуск с косым вышитым воротом.

Лицо у него было почерневшее, напряженное, усталое, глубоко запали колючие глаза. Повернулся почти спиной к сидевшей рядом с ним той самой разряженной жене адвоката, что была в прошлый раз. Мой стул по другую руку старца был пуст.

— A-а! Вот она, — дернулся он. — Ну, садись скорее. Я жду. Чего в прошлый раз укатила? Я вернулся, а ее и нету! Пей! Чего же ты? Я тебе говорю: пей! — Бог простит.

Розанов и Измайлов на прежних местах.

Распутин нагнулся ко мне:

— Тяжко я по тебе тосковал.

— Ну, это все пустяки. Это вы говорите из любезности, — отвечала я громко. — Расскажите лучше что-нибудь интересное. Правда, что вы устраиваете хлыстовские радения?

Он дернулся лицом.

— Радения? Здесь-то, в Питере?

— А что — разве нет?

— А кто сказал? — спросил он беспокойно. — Кто сказал? Говорил, что сам был, что сам видал, али слыхал, али как?

— Да я не помню кто.

— Не по-омнишь? Ты вот лучше, умница, ко мне приходи, я тебе много чего порасскажу, чего не знаешь. Ты не из англичанок будешь?

— Нет, совсем русская.

— Личико у тебя англичанское. Вот есть у меня в Москве княгиня Ш. Тоже личико англичанское. Нет, брошу все, в Москву поеду.

— А Вырубова? — совсем уж без всякого смысла, единственно, чтобы угодить Розанову, спросила я.

— Вырубова? Нет, Вырубова нет. У нее лицо круглое, не англичанское. Вырубова у меня деточка. У меня, скажу я тебе, так: у меня есть которые деточки и которые другие. Я врать не буду, это так.

— А… царица? — вдруг осмелев, сдавленным голосом просипел Измайлов. — Александра Федоровна?

Я немножко испугалась смелости вопроса. Но, к удивлению моему, Распутин очень спокойно ответил:

— Царица? Она больная. У нее очень грудь болит. Я руку на нее наложу и молюсь. Хорошо молюсь. И ей всегда от моей молитвы легче. Она больная. Молиться надо за нее и за деточек. Плохо… плохо… — забормотал он.

— Что плохо?

— Нет, ничего… молиться надо. Деточки хорошие…

Помню, в начале революции я читала в газетах о том, что найдена «гнусная переписка старца с развращенными княжнами. Переписка такого содержания, что опубликовать ее нельзя». Впоследствии, однако, письма эти опубликовали. И были они приблизительно такого содержания:

«Милый Гриша, помолись за меня, чтобы я хорошо училась».

«Милый Гриша, я всю неделю вела себя хорошо и слушалась папу и маму…»

— Молиться надо, — бормотал Распутин.

— А вы знаете фрейлину Е.? — спросила я.

— Это такая востренькая? Будто видал. Да ты приходи ко мне. Всех покажу и про всех расскажу.

— Зачем же я приду? Они еще рассердятся.

— Кто рассердится?

— Да все ваши дамы. Они меня не знают, я человек для них совсем чужой. Наверное, будут недовольны.

— Не смеют! — он стукнул кулаком по столу. — У меня этого нет. У меня все довольны, на всех благодать почиет. Прикажу — ноги мыть, воду пить будут! У меня все по-Божьему. Послушание, благодать, смирение и любовь.

— Ну вот видите — ноги мыть. Нет, уж я лучше не приду.

— Придешь. Я зову.

— Будто уж так все и шли, кого вы звали?

— До сих пор — все.

Справа от Распутина, настойчиво и жадно прислушиваясь к нашему разговору, томилась жена адвоката.

Изредка, поймав на себе мой взгляд, она заискивающе улыбалась. Муж все шептал ей что-то и пил за мое здоровье.

— Вот вы лучше пригласите к себе вашу соседку, — сказала я Распутину. — Посмотрите, какая милая.

Она, услышав мои слова, подняла на меня глаза, испуганные и благодарные. Она даже побледнела, так ждала ответа.

Распутин взглянул, быстро отвернулся и громко сказал:

— A-а! Дура собачья!

Все сделали вид, что не слышат.

Я повернулась к Розанову.

— Ради бога, — сказал тот, — наведите разговор на радения. Попробуйте еще раз.

Но у меня совсем пропал интерес к разговору с Распутиным. Мне казалось, что он пьян. Хозяин все время подходил и подливал ему вина, приговаривая:

— Это твое, Гриша, твое любимое.

Распутин пил, мотал головой, дергался и бормотал что-то.

— Мне очень трудно сейчас говорить с ним, — сказала я Розанову. — Попробуйте теперь вы сами. Вообще, можем же мы вести общий разговор!

— Не удастся. Тема очень интимная, тайная. А к вам у него уже есть доверие…

— Чего он там все шепчется? — прервал нас Распутин. — Чего он шепчется, этот, что в «Новом времени» пишет?

Вот тебе раз! Вот вам и инкогнито.

— Почему вы думаете, что он пишет? Это кто-нибудь спутал… Вам еще скажут, что и я пишу.

— Говорили, будто ты из «Русского слова», — спокойно отвечал он. — Да мне-то все равно.

— Кто же это сказал?

— А я и не помню, — подчеркнуто повторил он мой ответ на свой вопрос, — кто, мол, рассказывал мне о радениях.

Запомнил, значит, что я ответить не захотела, и теперь отплачивает мне тем же:

— А я и не помню!

Кто же нас выдал? Ведь была обещана полная конспирация.

Это было очень странно.

Ведь не мы добивались знакомства со старцем. Нас пригласили, нам это знакомство предложили и вдобавок нам посоветовали не говорить, кто мы, так как «Гриша журналистов не любит», разговоров с ними избегает и всячески от них прячется.

Теперь оказывается, что имена наши отлично Распутину известны, а он не только от нас не прячется, но, наоборот, втягивает в более близкое знакомство.

Чья здесь игра? М-ч ли все это для чего-то организовал — для чего, неизвестно? Сам ли старец для каких-то своих хитросплетений? Или случайно кто-нибудь выболтал наши имена?

Атмосфера очень нездоровая. Предположить можно все что угодно.

И что я знаю обо всех этих наших сотрапезниках? Кто из них из охранки? Кто кандидат на каторгу? А кто тайный немецкий агент? И для кого из всей этой честной компании мы были привлечены как полезная сила? Распутин ли здесь путает или его самого запутывают? Кого предают?

— Наши имена ему известны, — шепнула я Розанову.

Он удивленно взглянул на меня и зашептался с Измайловым.

И в эту минуту вдруг ударили музыканты по своим инструментам. Звякнул бубен, зазвенела гитара, запела гармонь плясовую. И в тот же миг вскочил Распутин. Вскочил так быстро, что опрокинул стул. Сорвался с места, будто позвал его кто, и, отбежав от стола (комната была большая), вдруг заскакал, заплясал, согнул колено углом вперед, бороденкой трясет — и все кругом, кругом… Лицо растерянное, напряженное, торопится, не в такт скачет, будто не своей волей, исступленно, остановиться не может…

Все вскочили, окружили, смотрят.

Тот «милай», что за листками бегал, побледнел, глаза выпучил, присел и в ладоши хлопает:

— Гоп! Гоп! Гоп! Так! Так! Так!

И никто кругом не смеялся. Все смотрели точно испуганно и, во всяком случае, очень, очень серьезно.

Зрелище было до того жуткое, до того дикое, что, глядя на него, хотелось завизжать и кинуться в круг, вот тоже так скакать, кружить, пока сил хватит.

А лица кругом становились все бледнее, все сосредоточеннее.

Нарастало какое-то настроение. Точно все ждали чего-то… Вот, вот… Сейчас…

— Ну какое же может быть после этого сомнение? — сказал за мной голос Розанова. — Хлыст!

А тот скакал козлом, страшный, нижняя челюсть повисла, скулы обтянулись, пряди волос мотаются, хлещут по впалым орбитам глаз. Розовая колкая рубаха раздулась на спине пузырем.

— Гоп, гоп, гоп! — хлопал в ладоши «милай».

И вдруг Распутин остановился. Сразу. И музыка мгновенно оборвалась, словно музыканты знали, что так надо делать.

Он упал в кресло и водил кругом уже не колючими, а растерянными глазами.

«Милай» поспешно подал ему стакан вина.

Я ушла в гостиную и сказала Измайлову, что хочу уехать.

— Посидите, отдохните немножко, — сказал тот.

Было душно. От духоты билось сердце и руки дрожали.

— Нет, здесь не душно, — сказал Измайлов. — Это у вас нервное.