Повести - Сенковский Осип Иванович. Страница 59
— Здесь бы и писать беспристрастные критики! — воскликнул Бубантес, весело повернувшись трижды на одной ножке журнальным франтом. — Мои молодцы завели в одном городе, недалеко отсюда, фабрику беспристрастия, да что-то нейдет! По сю пору мы выделываем только простую брань без ума, которая худо продается.
— Да что ж вы стоите? — сказал я моим гостям. — Присядьте, пожалуйста, у меня.
— Где ж у тебя сидеть? — сказал Бубантес, оглядываясь. — Тут нет ни одного гвоздя в стене! Если б были три гвоздика, мы уселись бы рядком.
Он прошелся по зале и, приблизившись к камину, увидел, что под черною корою перегоревшего угля мерцает еще огонь. Он разгреб верхние уголья и от нечего делать начал поправлять жар, уравнивать лопаткой, раздувать.
— Не угодно ли тебе чего-нибудь у нас отведать? — спросил я его.
— С моим удовольствием, — сказал черт, занятый своей работой. — А что у тебя есть? Нет ли английской горчицы?
— Как не быть!
Я порхнул в буфет и вытащил сквозь ключевую скважину большую байку превосходной английской горчицы, желтой как золото и крепкой как огонь. Он взял банку в одну руку, другой поднял вверх полы своего немецкого кафтана и сел в камине на горящих угольях.
— Вы позволите мне сидеть здесь, — сказал он, — это мое любимое место; а сами садитесь в кресла перед камином, и будем беседовать.
Мертвец погрузился в красные вольтеровские кресла, которые я ему придвинул, и взял стул, и мы составили тесный дружеский круг около камина, которого влияние на чистосердечие беседы и домашнее счастие известно отчасти и людям. Бубантес уверял меня однажды, что об этом измарано у них столько бумаги, что он берется топить ею в течение целого месяца тридцать тысяч бань. Я люблю этого милого и умного черта, но по временам он лжет как александрийский грек!
— Об чем вы изволили рассуждать между собою до моего прихода? — сказал он, взяв из банки ложку горчицы. — Сделайте одолжение, не церемоньтесь со мной... Продолжайте ваш разговор...
— Мы говорили о людях, — сказал я. — Об чем же говорить более? Иван Иванович описывал мне те приятные ощущения, которые человек испытывает в минуту смерти...
— Твоя горчица чудо! — прервал меня Бубантес. — Я не имел чести быть на званом обеде, который Яков II [201], король английский, стряпал для черта и для которого он набрал три самые тонкие адские блюда — лимбургский сыр, жевательный табак и горчицу; но и у него не было ничего подобного. Вы говорили о смерти?
— Ты очень любезен, — сказал я, — горчица самая обыкновенная. Да: об удовольствиях смерти. И в то самое время, когда ты к нам провалился, Иван Иванович делал весьма основательное замечание, что жизнь человека была бы вдвое приятнее, если б он мог умирать дважды.
— Умирать дважды? — сказал черт, набивая себе рот горчицею. — Если человек желает умереть дважды, пусть перед смертью он ляжет спать и умрет, уже проснувшись. Уснуть или умереть — это все равно. Шекспирово perchance [202] тут ничего не поможет. Между смертию и сном нет никакой разницы; разве та, что от смерти нельзя очнуться.
— Однако ж я читал на том свете, что когда тело погружается в сон и бездействие, тогда дух, свободный от его бремени, действует с особенною силою и светлостью...
Черт захохотал так крепко, что чуть не уронил банки и не разметал жару по всей зале.
— Ха, ха, ха! тело в бездействии, а дух в действии! Ха, ха, ха! Знаете ли, что такое вы читали? Извините, что я смоюсь! Ха, ха, ха, ха, ха! Мне нельзя не смеяться, потому что я знаю, откуда это вышло. Мой приятель черт Кода-Нера, большой шарлатан, выдумал эту историю для магнетистов [203], и они вместе надули многих. Шутка была удачная, но удить ею можно только живые головы, а не мертвецов. С такой головой, как ваша, совершенно пустой, чистой, без этого мягкого, дрянного мозга, которым завалены черепы на том свете, невозможно поверить такой бессмыслице. Как вы хотите, чтобы в непогребенном человеке дух действовал отдельно от тела или тело отдельно от духа, когда тело органическое есть слияние в данную форму вещества с не-веществом, материи с духом, и когда расторжение их самотеснейшой связи тотчас уничтожает тело? Вы намекаете на сны? Вы, может статься, хотите представить сновидения в доказательство отдельного действия духа в теле, оцепеневшем и неподвижном? Но сновидения, сударь Мой, происходят только в полубдении, во время дремоты, а не совершенного сна, в минуты засыпания и пробуждения. Оттого вы их и помните! Но как скоро человек погружается в сон, полный и ровный, все умственные отправления прекращаются совершенно; дух его находится в настоящем оцепенении; он ничего не чувствует, не мыслит и не помнит: он мертв кругом, умер, и живет только относительно к не утраченной еще возможности прийти опять в полную духовно-вещественную жизнь. Сладость, которую вы чувствуете, засыпая, есть именно следствие этого погружения духа в совершенное бездействие, в смерть. Мы, черти, знаем это лучше вас. Сколько раз человек засыпает, столько раз он действительно умирает на известное время. Вы можете мне поверить. Таким образом, земное его существование составлено, как вы изволите видеть, просто из беспрестанной перемешки периодической жизни и смерти. Иначе вы не объясните сна. И заметьте, милостивые государи, что этот периодический возврат жизни и смерти соответствует периодическому появлению и исчезновению солнца на горизонте и что мысль, разум, когда нет насилия природе, прекращается, как скоро оно заходит. Из этого вы можете выводить заключения, какие вам угодно, а я, между тем, буду есть горчицу.
— Самое простое заключение, — сказал мой мертвец, улыбаясь [204], — есть то, что я, который в течение тридцати двух лет имел каждый день удовольствие умирать и оживать, сам этого не примечая, был такой же дурак, как Мольеров дворянин из мещан [205], который не знал, что он весь век говорил прозою.
— Вы умный мертвец и делаете сравнения чрезвычайно удачные, — сказал коварно Бубантес, — но вы можете присовокупить, что когда, таким образом засыпая и просыпаясь, умирая и воскресая попеременно, вы, наконец, доспали до такого сна, во время которого потеряли всю теплоту и от которого не могли уже проснуться, тогда вы умерли окончательно, навсегда — обстоятельство, которому я обязан нашим приятным знакомством и честью беседовать с нами в этом месте у общего нашего приятеля, домового Чурки. Сон, сударь мой, есть смерть теплая, а смерть сон холодный. Все дело состоит в температуре. Замерзание здорового человека начинается сном. Это знают и черти, и люди. Но полно об этом. Часто ли вы бываете у нашего почтенного Чурки?
— О, нельзя сказать, чтобы часто! — воскликнул я.
— Сегодня в первый раз я решился оставить кладбище, — отвечал мертвец, — по одному неприятному случаю...
— По какому?
— У нас, изволите видеть, вышла ссора с соседкой. Меня похоронили подле какой-то сварливой бабы, старой и гадкой грешницы, скелета кривого, беззубого и самого безобразного, какой только вы можете себе представить. Пока мой гроб был цел, я не обращал на нее большого внимания, но на прошедшей неделе он развалился, и с тех пор житья мне от нее нет в земле. Эта проклятая баба — ее зовут Акулиной Викентьевной — толкает меня, бранит, щиплет, кусает и говорит, что я мешаю ей лежать спокойно, что я стеснил собою ее обиталище...
— Ну-с?
— Ну, словом, мочи нет с нею. Мы подрались. Я, кажется, вышиб ей два последние зуба, которые еще оставались в верхней челюсти.
— Ну, ну!
— Да, правда, вырвал еще нижнюю челюсть и кость правой ноги и бросил их куда-то далеко в ров.
— Что ж она на это?
— Ничего. Она пошла по всем гробам отыскивать челюсть и ногу, всполошила всех покойников, перебранилась со всеми остовами, которые, впрочем, давно терпеть ее не могут. Она никому не дает покоя сажен на сто вокруг.