День рождения кошки - Набатникова Татьяна Алексеевна. Страница 21
Чаще всего мы шли в «Ауэрбах-келлер», воспетый в «Фаусте». Один официант там щеголял в белых чулках и средневековых башмаках, хотя униформа не предписывалась. Мне нравилось смотреть, с каким удовольствием он работает. Для немца невразумительны такие привычные для нас понятия, как обсчет и недовложение. Еда для немца — святое, он не может оскорбить ее «недовложением».
Ангела, однако, настойчиво культивировала ту мысль, что именно русским открыта некая сермяжная правда, тайна смысла жизни.
Она ради того и фильм снимала: выявить этот смысл и разрешить загадку Востока. В интервью по поводу премьеры она сказала: «Люди обладают там некой силой, нам вообще неведомой. Мы в растерянности останавливаемся перед нею. Эта сила имеет свои истоки гораздо глубже двух тысячелетий. По представлениям их цивилизации, борьба — грех. Борьба наносит ущерб внутреннему достоинству человека. Русский писатель Олег Волков тридцать лет провел в концлагерях, но никогда не жаловался на это. Человеку западной культуры это непостижимо».
Идеалистка! Как будто не с ней был случай в русской комендатуре города Лейпцига, куда она пришла за помощью к переводчику, чтобы одолеть какой-то мой литературный текст. В кабинет переводчика во время разговора зашел сам комендант. Он никак не отметил присутствие Ангелы — ни взглядом, ни кивком. Словно она была пустое место. Ангела спросила после у переводчика, как это возможно, и он, смущенный, объяснил: «Видимо, он принял вас за русскую женщину». От этого объяснения Ангела запуталась еще больше, и тогда переводчику пришлось довести свою мысль до самой сути: «Русская женщина — ничто!»
Да, Ангела, а ты говоришь: «их цивилизация»! Мы дикари, кочевники. Наш бог — в поле ветер. Не зря европеец возводит свой дом на века, ведь в нем жить его потомкам. Мы же, русские, обустраиваемся наспех, кое-как: может, завтра сниматься и в путь — скорее всего, не по своей воле.
Но причудливо сплетаются в нас национальный стыд и национальная гордость. На Западе мне льстило, что меня принимают то за итальянку, то за венгерку — и никогда за русскую (не хотелось разделять дурную славу соотечественников). Но точно так же я радовалась, когда в Москве с Ангелой заговаривали по-русски, принимая ее за свою — за нашу…
Когда в тамбовской деревне нас разбудили на рассвете и повезли купаться на уазике без приборной панели, Ангела сунула руку в карман телогрейки, которую на нее накинули из-за утреннего холода, и извлекла оттуда пистолетик. Она вертела его в руках, приняв за игрушку: в доме было полно ребятишек. Хозяин за рулем уазика, невозмутимый, как ковбой, бросил мне:
— Скажи ей, пусть на спуск-то не нажимает.
Ангела ахнула:
— Так он настоящий?
Хозяин молча взял пистолетик у нее из рук и бабахнул в утреннее небо, не снижая скорости на ухабах.
Нет, пожалуй, ковбою слабо тягаться с нашим председателем совхоза.
Ангела писала мне: «Таня, половину жизни я проучилась, прогрызаясь сквозь гранит множества наук. Но всякий раз, встречая живого человека, я столбенела и забывала все!»
Вокруг нее скапливаются, сгущаются, уплотняются события. Она работает, как обогатительная фабрика событий: отбирает существенное, наделяет его смыслом, которого в нем, может, и не было, и превозмогает действительность вымыслом.
Когда она монтировала на своем телевидении отснятый фильм, она позвонила мне и спросила, можно ли ей обойтись произвольно с некоторыми фактами моей биографии. И тут мы обе принялись смеяться — наши биографии так часто подвергались нашему собственному произволу, что теперь мы и сами уже не смогли бы отличить правду от вымысла.
Тем более что написанное сбывается, проверено.
Но того, что случилось потом, я бы не стала сочинять, чтобы не заставлять героев совершать такие преодоления. Подумать только, пришлось тамбовскому ковбою выучить немецкий язык, без этого трудно было бы вести хозяйство в Германии. Я не говорю о том, что это хозяйство нужно было основать. Для этого пришлось перебраться поближе к Лейпцигу. Это решение тоже далось нелегко: вначале, после регистрации брака, рассматривался вариант переезда Ангелы. Но потом все же сошлись на том, что чернозем — он и в Германии муттерэрде, а вот ту ниву, на которой работает Ангела, на чужую почву не перенесешь.
Преданный
Зимой в комнату влетела синица, дочь захлопнула форточку. Поставила чашку с водой, насыпала семечек. Синица попила воды и даже выкупалась в чашке, как летом. Дочь испытывала синицу на храбрость: положила руку у самых семечек и шевелила пальцами — синица сперва боялась, но голод не тетка: притерпелась и клевала.
Потом пришла с работы я, и мне все это не понравилось: и пахнет синица хлевом, и книги она заляпает, и шум от ее возни.
Дочь пожала плечами и опустила голову.
Мы открыли окно на мороз и давай выгонять синицу. Она не хотела улетать. Мы размахивали в углах комнаты тряпками, подняли визг, шум, пыль. Синица обезумела, открыла клюв, то ли угрожая, то ли от изнеможения. Она упорно носилась из одного угла в другой, мы не давали ей присесть, она садилась на раму раскрытого окна, но в холод улетать никак не хотела. Она пыталась скрыться от нас под стол, под стул — никак. И жалобно попискивала.
Я увидела в зеркале свое отражение: взъерошенная, злая, я так себе не понравилась, что немедленно закричала на своего ребенка:
— Никогда больше так не делай! Если не можешь поселить насовсем, так нечего обещать и приручать!
— Почему же нельзя поселить ее насовсем? — смирно возражала дочь и взмахивала тряпкой, вяло произнося «кыш».
— Потому что для птицы нужна по крайней мере клетка, иначе она загадит весь дом! — кричала я, неистово гоняя по комнате несчастную синицу. Я ненавидела ее. Синицу. Ну и дочь, впрочем, заодно.
— Что ж, можно было бы и клетку сделать, — пробормотала она без малейшей надежды.
Наконец птица отчаялась и как в омут головой кинулась в черную пропасть холода.
— Прибери комнату, — сказала я устало и пошла готовить ужин на двоих.
К этому времени мы жили вдвоем с дочерью, потому что Вова от нас уехал.
Мы прожили вместе изрядно — было что вспомнить. И я вспоминала каждый день, в зависимости от настроения: что-нибудь хорошее, если хотелось погоревать, или что-нибудь плохое, если хотелось утешиться.
Я варила кашу нам на ужин и не знала, чего мне сегодня хочется больше: утешиться или погоревать.
Я вспомнила, как мы с Вовой весь май жили в Москве…
На праздник, 9 мая, к нам пришли Миша с Галей. Мы смотрели из окна салют, а потом был стол. Ничего такого наготовлено не было, потому что мы жили контрабандой в комнате коммунальной квартиры и я не отваживалась занимать плиту. Я накупила готовой еды.
Была бутылка шампанского для нас с Галей и две здоровенные бутылки шестидесятиградусного рома для Вовы с Мишей.
Мужчины очень скоро принялись петь. То есть распелся Вова, а глядя на него, и Миша — сутулый худой интеллигент, он вдруг обнаружил в себе раздольную душу степняка, размахивал руками и даже порывался сплясать. Конечно, ничего этого он не умел, особенно петь: голос расщеплялся и дребезжал, а сам Миша испуганно сжимался, робея перед своим обнаглевшим голосом, как укротитель перед вышедшим из повиновения зверем. «По диким степям Забайкалья, где зо-о…» — тут голос срывался, Миша сурово прокашливался и продолжал на тон ниже: «..лото роют в горах». Вова дирижировал, сдвинув брови, Галя сидела на диване и презрительно глядела на Мишу. Миша это чувствовал, но бунтовал.
Галя не пела. Она не рисковала, поэтому никогда не проигрывала.
А я вообще плохо пою. Время от времени я просила и ребят потише: все-таки мы жили в этой комнате контрабандой, благодаря попустительству и человечности соседей. А человечностью нельзя злоупотреблять. Но заткни попробуй глотку этим интеллигентам, напившимся кубинского рома и вообразившим себя удалыми казаками.