Всего 50 (СИ) - Макеева Лилия. Страница 26

На катере «Лас Голондринос» мне стало действительно капельку легче. Ветерок охладил скачущие мысли. Однако вид Барселоны со стороны моря производил мертвое впечатление.

Мозг работал на все свои двенадцать герц, силясь постичь. Казалось, он шипел и отключался. Пришлось думать… сердцем. Зорко лишь оно одно, прав Экзюпери.

Я прислушалась к своему верному мотору. Оно сразу наполнилось теплом.

И случилась метаморфоза: мне стало вдруг не за себя, а прежде всего за Серёжу обидно. Он так мечтал о Барсе со мной! Досадно – он не видит этой красоты! Не плывет по морю, а сидит в душной Москве. У него нет возможности вырваться ко мне. Может, он сильно болеет?

И вдруг острый приступ жалости охватил меня. Захотелось прижать к себе его голову и баюкать как маленького. Пусть он не думает, что я на него в обиде. Я не ругаю, не корю. Я его понимаю! И, чтобы почувствовать себя сильнее, я решительно протянула ему руку.

– Милый, – написала я, – не переживай, я с тобой! Не надо отчаяния! Мы ещё увидим нашу Барсу вместе! Главное – наши чувства живы.

Ответ пришел и сразил, как удар бумеранга в лоб:

– А чувства тоже утонули, вместе со всем остальным.

Меня будто током ударило. Я тихонько завыла.

После первых секунд нового наката боли до меня дошло – ему до такой степени плохо, что он бессознательно хочет, чтобы и мне стало не по себе в роскошной Барселоне. Казалось, он сомневался в моих переживаниях, допуская, что я беспечно гуляю себе на просторе…

Признаться, я боялась к тому же, что Хосе, испугавшись моих бурных проявлений, да ещё в адрес другого мужчины, бросит меня и уйдёт. Не хотелось остаться одной в чужом городе немыслимой красоты. Голова раскалывалась, ноги не слушались. Было страшно и до судорог одиноко. Всё это «достояние» превратило меня в сомнамбулу, в марионетку.

А Хосе, словно втайне радуясь возможности быть рядом, стал ещё предупредительнее. Он вёл меня за руку, протягивая свой бумажный платочек для моей набегающей слезы, и купил мороженое, хотя я не просила.

Жара не спадала, и я послушно зажала в кулаке прохладный вафельный рожок…

Хосе вёл меня как поводырь слепого. Я впала в заторможенное состояние: организм перешел на режим самосохранения, не полагаясь на мою пошатнувшуюся волю. Было бы мне лет двадцать, не миновать нервного срыва. А пятьдесят с опытом худо-бедно защищали от постыдных конвульсий душевной боли.

Мы долго сидели на скамейке.

Я безучастно смотрела на воду бухты опухшими от слёз глазами.

Хосе курил и кашлял.

– Пойдём домой? – спросил он вдруг по-семейному.

– Домой? – тускло удивилась я. – К тебе?

– Ну, да. А где ты будешь ночевать? Отели сейчас свободны только дорогие. Зачем одинокой женщине тратить деньги? Или ты с Марко договорилась?

– Нет, он уехал, кажется.

– Ну, вот…

– Но ты же сдал комнату другим.

– Ничего. Я положу тебя в своей спальне, а сам лягу на диван в другой комнате. Я там часто засыпаю под телевизор…

Я апатично согласилась. Сбрасывая со счетов тяжёлый кашель и запах табака, Хосе был, в целом, безобиден. Впрочем, мне было всё абсолютно равно.

Квартира вдовца напоминала большую московскую коммуналку. Обстановка в стиле «ампир», высоченные потолки, антикварная сантехника, длинный тёмный коридор, винтажные детали: вазы, настенные тарелки, витражи в дверях, потускневшие от времени картины, фотографии в рамках. Мебель просилась если не на свалку, то в исторический музей. Стены ждали хотя бы косметического ремонта.

В квартире стоял холостяцкий запах, замешанный на табаке Хосе и оставленной в мойке немытой посуды. Но отступать было некуда.

Я попросила чистое полотенце, вяло приняла душ и сразу легла в застеленную наспех постель, положив включённый телефон под подушку.

За окном шестого этажа грохотала вечерняя Барселона, ночная жизнь которой была познавательна не меньше дневной. Но не для меня. Хотелось одного – поскорее забыться.

***

Хосе спал, судя по всему, ещё хуже меня. Он постоянно скрипел диваном и кашлял сильнее, чем днем. Нетрудно было предположить, что ему не даёт покоя присутствие за стеной женщины, лежащей к тому же в его матримониальной постели. Но законы приличия сдерживали пыл Хосе. А дыхание он сдерживал сам, боясь помешать моему сну. Поэтому и кашлял сильнеё обычного.

На рассвете я открыла припухшие веки и не сразу сообразила, где нахожусь. Да, Хосе… я в его квартире. Старенькое, затхлое по причине хранения в доисторическом комоде постельное белье показалось оскорбительным. Штукатурка на потолке давно перестала быть белой и разбегалась от углов трещинами с въевшейся в них пылью. Покосившийся плафон ночника напоминал скорбно склонённую голову монахини.

Меня развезло от идиотской жалости к себе, но я сдержала слёзы. Хосе, начавший подавать за стеной признаки жизни, мог кинуться утешать меня прямо в постели. Этого совершенно не хотелось.

Но он всё-таки сделал попытку присесть на край кровати и погладить меня по голове.

Пришлось – на правах страдалицы – открыто попросить: «Не надо». Хозяин дома безропотно повиновался, ведь он был уважающим себя каталонцем.

– Вставай! Сейчас позавтракаем внизу, в кафе, а потом я поведу тебя смотреть знаменитую Саграду. На это несколько часов потребуется.

– Хорошо, – согласилась я без особой воли к жизни.

ГЛАВА 8. Застывшие слезы Саграды

– Саграда – Собор Святого Семейства – требует к себе особого внимания. По ней как-никак прошлись замысел и рука великого Антонио Гауди, нашего художника, архитектора и просто гения. Смотри, вон, на фронтоне, Гауди изобразил самого себя… Не каким-то там амбициозным красавцем, а печальным стариком. Наверное, он видел себя именно таким, – воодушевлённо вел экскурсию Хосе.

Но при всём моём трепетном отношении к искусству, и к церкви в том числе, желания приобщиться к высокому не возникло. Простертая до небес личная драма перекрыла небосвод.

Отношения с Серёжей были для меня все последние четыре года важнее всего. Я вложила в них всю душу. Всю нерастраченную, «безудержную нежность», по выражению Марины Цветаевой. Нисколько не сомневаясь, что пою свою «лебединую» песню. Что это – моя судьба.

Я никогда и ни в чем не искала легких путей. И эти отношения исключением не стали. Пришлось пережить и собственную борьбу с самой собой против связи с несвободным мужчиной, и отчаянные попытки Серёжи спрятать голову в песок от страха, и обоюдные наши разрывы, когда каждый спасал свою «шкуру», отрывая себя от другого, что называется, с мясом. Потом мы оба разбегались по норам и выли, как животные, неспособные выражать свою боль иначе. И опять соединялись – прочнее прежнего. Все четыре года градус страсти не падал – ни на одно деление. Эмоциональный накал был таков, что порой мы замолкали в изнеможении. Но всего лишь на пару дней.

Серёжа, как и положено мужчине, чаще брал «тайм-аут». Сначала я нервничала, взывала к его чуткости, просила внимания, но постепенно привыкла и прониклась его потребностью в покое. Научилась в такие дни отдыхать от изнурительного ритма нашей сумасшедшей любви.

Всплеск эмоций сменялся проявлениями мудрости, и эти перепады тоже не приносили релаксации. Я похудела в первый год на семь килограммов, и Серёжа однажды сказал, что хорошо бы мне немного набрать. Видимо, беспокоился о моем здоровье. Потому что внешний мой облик считал идеальным.

За четыре года я мало изменилась. Лишь выплакала бадью слез.

Когда в самом начале я поняла, что полюбила его – таким, какой он есть (не принц и не подарок), мне показалось, что мою душу окунули в соляную кислоту – такой острой, обжигающей была боль. На тот момент я уже знала, что он женат…

Хосе, тревожно глядя мне в лицо, продолжал:

– Саграда – это в общем-то не церковь. Усилиями Гауди, это памятник церкви и самому Гауди. Она всё строится и строится, уже почти сто лет, потому что при жизни он не сумел её завершить… выходил из Саграды и попал под трамвай… Нелепо. В общем, Саграда стала, по сути, колоссальным надгробным памятником, памятником неуёмному воображению Гауди. Он был очень религиозен… Видишь, везде у него кресты, хоть и похожи на цветы…