Пора волков - Клавель Бернар. Страница 22

– Дайте нам пройти, мэтр Гривель, в противном случае я начну думать, что вы боитесь или что вам неведомо истинное милосердие.

12

Свет и шум разбудили стражника, и он спросил, что происходит. Священник в двух словах все ему объяснил, но цирюльник тут же вмешался:

– Так не делают. Больной есть больной. Нельзя такое допускать. Стражник тоже должен сказать свое слово.

Стражник, уже поднявшийся с нар, потянулся, зевнул и подошел к носилкам, на которых лежал Колен. Тот устремил на него умоляющий взгляд и сказал:

– Не хочу я быть с другими… Не хочу.

Цирюльник приблизился вплотную к стражнику и, глядя ему в рот, повторил:

– Ну, так скажи же свое слово!

Наступило гнетущее молчание. Даже Колен сдерживал стоны. Наконец, жирно расхохотавшись, стражник небрежно оттолкнул цирюльника и сказал:

– Цирюльник, меня тошнит от тебя. Ты среди нас самый паршивый трус. Мы в этих паскудных бараках все равно по уши увязли, так что здесь он будет или еще где, да начхать мне на это, лишь бы спать не мешал…

Цирюльник обвел всех своими серыми глазками, веки его часто заморгали, из-под них выкатились две слезы и потекли по ложбинам морщин. Грудь всколыхнулась от рыданья, он опустил голову и закрыл руками лицо.

– Простите меня… – срывающимся голосом произнес он. – Я – подлец… Сил у меня больше нет… Не должен я был… Господи, что из нас делает усталость!

Священник подошел к нему, взял за плечо, подвел к лавке и сел рядом с ним.

– Полноте, мэтр Гривель, – сказал он. – Все мы, бывает, поддаемся минутной слабости. Если бы каждый был таким мужественным, таким преданным делу, как вы, все было бы прекрасно. Всем ясно, что никакой вы не подлец, просто чума и война сказываются даже на тех, кого они пока пощадили. Вот прослушаете мессу да съедите добрую миску горячего супа, – жизнь сразу покажется вам куда лучше… Желание выжить – не преступление. Всегда нужно быть готовым к тому, чтобы предстать перед господом, но это вовсе не значит, что не нужно любить эту землю.

Отец Буасси встал, взял епитрахиль, распятие, молитвенник и разложил по краю стола для совершения евхаристии.

– Завтра воскресенье, – заметил он. – Если кто-нибудь из вас желает причаститься, сегодня вечером я улучу минуту, чтобы выслушать исповедь.

Едва отец Буасси успел закончить обряд, как Колен Юффель впал в беспамятство. Он принялся упрекать свою мать в том, что она занимается больше козами, чем им. Потом кликал по имени коров из своего стада и наконец с хохотом стал рассказывать, как французы заставили кюре плясать вокруг водоема.

– Голышом, как есть голышом. А живот большущий. Этакий мерзавец – взгрел меня, что я мессу пропустил. Они развели костер у него на брюхе. И принялись его коптить, что твою свинью.

Он умолк и посмотрел на всех так, будто видел впервые. В глазах его словно занялся огонь, и они стали такими же рыжими, как волосы и борода. Наконец взгляд больного остановился на Антуанетте. С минуту он смотрел на нее, не узнавая, точно потерянный, потом глаза его расширились, так что, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Он приподнялся на локте и взревел:

– Это ты на меня болезнь наслала! Ты. Ты – ведьма. Я тебе отказал. Вот ты и отомстила. Наслала на меня смерть. Как на того немца. Но они сожгут тебя… Сожгут… Как пить дать, сожгут… А, святой отец, ведь правда – сожгут?

Голос его оборвался. Он зарыдал, сотрясаясь всем телом, так что заскрипели носилки.

– Пойдемте, – сказал священник, – оставим его. Ему нужно заснуть. А у нас много работы. Да и вообще нехорошо слушать вздор, который несет человек, когда у него жар… Идемте.

Все вышли следом за ним и направились в барак, отданный под кухню, есть варево из желтоцвета. Никто не произнес ни слова, и мягкая зыбь ветерка, гулявшего по плоскогорью, вливалась своей песней в мучительный стон бараков. Все вокруг было словно пропитано чем-то густым, тяжелым и липким – быть может, незримым присутствием смерти, неустанно подстерегавшей здесь очередную жертву.

Когда они снова оказались под открытым небом, в воздухе по-прежнему чувствовался легкий ветерок, который нес, однако, на своих крыльях плотный слой тумана, чуть подсвеченный слабым проблеском наступающего дня. Голубовато-зеленый свет сменил лунную яркость, но исходил он, казалось, скорее от тронутой морозом земли, чем от невидимого неба. Становилось все холоднее, трава похрустывала под ногами, и бараки проглядывали лишь изредка, когда разрывалось полотнище тумана.

Антуанетта осталась с Эрсилией на кухне, стражник с цирюльником вернулись в сторожку, а Матье задержал священник.

– Идите сейчас копать, – сказал отец Буасси. – У нас уже четыре покойника, и боюсь, как бы до полудня не прибавилось еще. Так что не возвращайтесь. Я приду вместе с Антуанеттой. Мы с ней и повозку пригоним. Нужно же как-то делить работу. А стражник отправится в город за больными.

Голос священника звучал глухо, и Матье показалось, что впервые он говорит как-то неуверенно. Во взгляде тоже не было прежней живости, да и все лицо, покрытое черной щетиной, выражало неизбывную усталость.

Матье остановился и сказал:

– Ежели мне вас там ждать, я, пожалуй что, возьму хлеба да какого-нибудь питья.

– Разумеется, – ответил священник. – При такой скудной еде мы скоро и вовсе без сил останемся. Но у нас сейчас столько всяких бед, что жаловаться на голод никому и в голову не приходит.

Они остановились на полпути между сторожкой и кухней, куда вознице предстояло вернуться.

Туман, все более плотный и медлительный, обтекал их, точно широкая река, глубь которой недоступна глазу. Невидимые вороны каркали где-то высоко-высоко, быть может, у самого солнца. Мужчины некоторое время смотрели друг на друга, потом священник спросил:

– Почему вы пошли с этой женщиной за омелой? Неужто вы верите в эти россказни про чудеса?

Матье смущенно опустил глаза.

– Может быть, дело в другом?

В голосе священника появился металл. Он выждал секунду, которая тянулась для Матье целую вечность, и, не получив в ответ ни слова, ни взгляда, сказал, прежде чем уйти:

– Сегодня вечером я жду вас на исповедь.

И тотчас исчез, поглощенный туманом, оставив за собой лишь серую тающую струю. Матье с минуту колебался, готовый догнать отца Буасси и попросить выслушать его прямо сейчас; потом все же передумал и, взволнованный словами священника, направился к кухне.

Женщины были заняты мытьем мисок, и Эрсилия велела Матье самому отрезать себе хлеба и налить полбутылки вина. Он взял положенное, посмотрел на них, хотел что-то сказать, да не нашел слов и вышел.

Не успел он сделать несколько шагов, как дверь распахнулась и с шумом захлопнулась. Антуанетта догнала его и преградила путь, глаза ее недобро блестели, узкие губы растянулись в подобии желчной улыбки.

– Ты еще пожалеешь, Гийон, что не захотел со мной уйти… Получил свое, а мне помочь не захотел. Ты еще пожалеешь. Думаешь, моя омела тебя защитит? Защитить-то защитит, да только ежели я захочу. Подумай хорошенько, Гийон. Коли туман не рассеется, завтрашней ночью еще сподручней будет бежать. Не забудь про Колена. Сам видишь: не захотел он пойти с нами за омелой, болезнь тут как тут и накинулась на него. Я, правда, дала ему ветку, да слишком поздно.

С минуту она молча смотрела на него. Взгляд ее буравчиком сверлил Матье, глубоко и больно. Видя, что она сейчас повернется и уйдет, Матье сказал:

– Уж больно ты злая.

– Нет, – возразила Антуанетта. – Никакая я не злая, просто я хочу отсюда уйти. И с тобой вместе. Я знаю, ты боишься святого отца. Но он же ничего не может. Ничегошеньки. А я… Мать не успела поделиться со мной всеми секретами врачевания. Но кое-что я знаю и умею наслать болезнь.

– Замолчи, – прервал ее Матье. – Ты богохульствуешь.

Она расхохоталась.

– Да ты не знаешь даже, что это такое.

У Матье перехватило горло. В мире, заполненном белизной, где доступное глазу пространство ограничивалось всего несколькими шагами, ему вдруг почудилось, что он – в тюрьме вместе с этой женщиной. Его будто принудили оставаться с ней, а в нем все больше крепла уверенность, что она совсем не такая, как другие.