Другие цвета (сборник) - Памук Орхан. Страница 87
Корреспондент: В таком случае, насколько вы ощущаете себя турком?
Памук: Во-первых, я турок по рождению. И я счастлив этим. Представители других стран воспринимают меня турком в большей степени, чем я сам. Меня знают как турецкого автора. Когда Пруст пишет о любви, его размышления воспринимаются как рассказ об универсальной, абстрактной любви. Когда о любви писал я, особенно в первых произведениях, говорили, что я пишу о турецкой любви. Когда мои работы стали переводит на другие языки, турки гордились мной. Они объявили меня «своим». Я стал для них больше чем просто турком. Когда ты приобретаешь мировую известность, внимание акцентируется именно на твоем турецком происхождении, и тогда сами турки начинают бесконечно напоминать тебе об этом. Твое ощущение национальной принадлежности перестает принадлежать тебе, оно становится объектом манипуляции каких-то посторонних людей. Они навязывают тебе свои представления об этом. Сегодня этих людей больше беспокоит имидж Турции на международной арене, чем мое искусство, что, естественно, рождает все новые проблемы, поскольку многие турки, не прочитав ни одной моей книги, бурно реагируют на то, что именно я рассказал мировому сообществу о Турции. Литература соткана из добра и зла, демонов и ангелов, а их беспокоят только мои демоны.
ВЗГЛЯД ИЗ ОКНА
Жизнь обычно скучна, когда не на что смотреть и нет рассказа, который можно послушать. Во времена моего детства, чтобы избавиться от скуки, либо слушали радио, либо смотрели из окна на улицу, на прохожих, в окна квартир дома напротив. В те времена, в 1958 году, в Турции еще не было телевидения. Правда, тогда не говорили «нет телевидения», а говорили с оптимизмом «еще не пришло», как, впрочем, говорили и о легендарных голливудских фильмах, которые в Стамбуле стали показывать только через четыре-пять лет.
Смотреть из окна было настолько серьезным времяпрепровождением, что, когда в Турцию наконец «пришло» телевидение, то телевизоры смотрели так, словно смотрели из окна на улицу. Глядя в телевизор, отец, дядя, бабушка точно так же разговаривали и ссорились, не глядя друг на друга, и точно так же сообщали друг другу то, что видят.
— На этот раз снега много выпадет, — говорила, например, моя тетя, глядя из окна на идущий с утра снег.
— Опять этот продавец халвы пришел на угол Нишанташи, — говорил я, глядя из другого окна на трамвайные пути.
По воскресеньям мои дяди, тети и все остальные поднимались к бабушке и всегда обедали вместе.
Глядя в окно, я ждал, когда подадут еду, и чувствовал себя необыкновенно счастливым: я вместе с родителями, среди моих многочисленных дядей и тетей, большая гостиная освещена неярким светом хрустальной люстры над длинным столом, который накрывали к обеду. Гостиная в квартире бабушки была полутемной, как и наша квартира, но мне она казалась гораздо более мрачной. Возможно, из-за тюлевых занавесок и штор, отбрасывающих жутковатые тени на никогда не открывавшиеся балконные двери. А может быть, мне так казалось из-за того, что душные комнаты были битком забиты инкрустированными перламутром ширмами, старинными сундуками, огромными грубыми столами, ломберными столиками и огромным пианино, верхняя крышка которого была уставлена фотографиями в рамках, и всегда пахло пылью.
После обеда мой дядя курил в одной из смежных темных комнат, выходивших в столовую.
— У меня есть билет на футбол, но я не пойду, — сообщил он. — Пусть ваш отец сводит вас.
— Папа, своди нас на футбол, — сказал прибежавший откуда-то из другой комнаты мой старший брат.
— Дети подышат воздухом, — сказала мама из гостиной.
— Сама выведи детей погулять, — сказал отец матери.
— Я еду к маме, — ответила мама.
— Мы не хотим к бабушке, — сказал мой старший брат.
— Я и машину вам дам, — сказал дядя.
— Папа, ну пожалуйста, — сказал старший брат.
наступила непривычная тишина. Казалось, все в гостиной размышляли над словами моей мамы, а отец чувствовал, что именно они думают.
— Ты даешь машину? — спросил затем отец дядю.
Вскоре мы спустились к себе, и пока мама надевала на нас толстые шерстяные носки в клетку и по два свитера, отец ходил взад-вперед по длинному коридору и курил. «Додж» 52 модели «нежно-кремового» цвета был припаркован у мечети Тешвикие. Отец разрешил нам обоим сесть вперед и завел мотор с первого раза.
На стадионе совсем не было очереди. «Этим двоим один билет, — сказал отец человеку у турникета. — Одному восемь, другому десять лет». Мы вошли, не поднимая глаз на человека. На трибунах было много свободных мест, мы сразу сели.
Команды вышли на мокрое поле, и я с удовольствием смотрел, как футболисты в белоснежных шортах бегают туда-сюда, чтобы согреться. «Смотри, это Маленький Мехмет, — указал на одного из них мой старший брат. — Он из молодежной команды».
— Знаем.
Начался матч, и мы надолго замолчали. Немного позже я уже не смотрел на игру, меня интересовали другие вещи. Почему у футболистов одинаковая одежда, а имена разные? Я представил, что по полю бегают не футболисты, а их имена. Их шорты становились все грязнее и грязнее. Потом я наблюдал за медленно двигавшейся любопытной трубой корабля, плывущего по Босфору, прямо за открытыми трибунами. В первом тайме счет так никто и не открыл, и отец купил нам по лепешке с брынзой и по кульке каленого гороха.
— Папа, мне целую лепешку не съесть, — сказал я, показывая ему остатки лепешки в руке.
— Брось сюда, — сказал он. — Никто не видит.
Мы встали и пошли по кругу, пытаясь согреться, как, впрочем, и прочие зрители. Я и брат, подражая отцу, засунули руки в карманы шерстяных брюк, повернулись спиной к полю и стали смотреть на других болельщиков, как вдруг кто-то из толпы позвал отца. Отец, демонстрируя, что он ничего не слышит из-за шума, приложил руку к уху.
— Я не могу, — ответил он, показывая на нас. — Я с детьми.
Человек в толпе был в лиловом шарфе. Он пошел к нам, пробираясь через ряды, наступая на спинки кресел и расталкивая зрителей.
— Это твои дети? — спросил он, обнявшись и расцеловавшись с отцом. — Какие большущие. Даже не верится!
Отец промолчал.
— Когда же они родились? — спросил человек, удивленно глядя на нас. — Ты что, женился сразу после учебы? — спросил он отца.
— Да, — ответил отец, не глядя ему в глаза. Они еще немного поговорили. Человек в лиловом шарфе положил нам в ладошки по одной неочищенной фисташке. Когда он ушел, отец сел на свое место и долгое время молчал.
Команды опять вышли на поле, в абсолютно чистых шортах, и вдруг отец сказал:
— Поехали домой. Вы мерзнете.
— Я не мерзну, — заявил мой брат.
— Нет, мерзнете, — сказал отец. — Али мерзнет. Ну-ка, вставайте.
Когда мы пробирались к выходу, задевая сидящих и наступая им на ноги, мы наступили на лепешку, которую я выбросил. Уже на лестнице мы услышали свисток судьи — начался второй тайм.
— Тебе холодно было? — спросил брат. — Почему ты не сказал, что не замерз?
Я молчал.
— Дурак, — сказал брат.
— Второй тайм послушаете дома по радио, — сказал отец.
— Этот матч по радио не передают, — сказал брат.
— Помолчите, — сказал отец. — На обратном пути прокачу вас по Таксиму.
Мы замолчали. Проехав площадь, отец, как мы и предполагали, припарковал машину, не доезжая до киоска, где принимались ставки на скачки.
— Дверь никому не открывайте, — предупредил он. — Я сейчас приду.
И он ушел. Прежде чем он запер дверь снаружи, мы заблокировали двери изнутри. Но отец не пошел к кассе, принимавшей ставки; он перебежал на другую сторону проспекта. Там он вошел в магазин, в витрине которого были выставлены фотографии кораблей, большие пластмассовые самолеты и прекрасные, солнечные пейзажи. По воскресеньям магазин всегда был открыт.
— Куда папа пошел?
— Когда приедем домой, поиграем! — сказал брат.