Кто я для себя - Пантич Михайло. Страница 19

Зекич был женат на стройной, прекрасной Биляне, немного младше его, к слову, коренной белградке, что в нашем новобелградском квартале было исключением. В Квартале 21 все откуда-нибудь приехали, Шваба, я и остальные наши сверстники были первым поколением, которое не помнило леса, единственным известным нам миром был недавно обустроенный городской остров, затерянный в огромном океане песка, насыпанного на наших глазах на водоразделе Дуная и Савы. У Зекича, крещенного именем Гойко, которым его никто не звал, а только Зеко, Зекан, Зекое, Зеконя, (а в насмешку, среди рыбаков, и Окунятник), и Биляны, которую мы, хотя она еще оставалась эталоном красоты, простодушно звали «тетя Биля», на что она только улыбалась краешком губ, — не было детей, и, может быть, эти двое в нас со Швабой видели то, чего им недоставало. Тю, все это задний ум, его на хлеб не намажешь. И никогда не сможешь, пока стоит белый свет. И пока существует Дунай, само собой, который течет по всем дням, и по светским, и по церковным праздникам, на светлую Пасху, на Первое мая, в Чистый понедельник…

Зекич приметил нас со Швабой еще в первое лето после переезда в квартал, когда мы во время школьных каникул в одном из оставшихся глубоких затонов, сразу за последним домом, там, за железной дорогой, целыми днями ловили красноперок и солнечных карасей. Жарким июлем и долгим августом мы томились на воде, с утра до вечера, без дела, а тут Зекич случился, потому что не знал, куда девать остаток отпуска. На море он не ездил; опустевший, полуразрушенный дом в родных краях, из которого он в нашем возрасте ушел на войну, даже и не пытался отремонтировать. Весь его родной край уже давно опустел, только прозрачная, своенравная речушка бежит неустанно, для нее понятие времени и сегодня… эх, сегодня… как и тысячу лет назад, не значит ровным счетом ничего, ее дело — журчать… В ней Зекич мальчишкой ловил своих первых голавлей и гольцов, и уже в зрелые годы, как человек, так до конца и не привыкший к городской жизни, вспомнил свою давнюю страсть. Тетя Биля с сестрой уехала на воды, просто, чтобы убраться с раскаленного асфальта и надышаться свежим горным воздухом с Гоча, [26] и вот однажды утром Зекич тут как тут, тащит два бамбуковых удилища из «Тонкинского» бамбука, с латунными втулками и крупными пробковыми поплавками с красной головкой. Я сразу понял, что он нацелился на хищную рыбу. Водились в тех затонах отличные щуки и очень крупные окуни, размером с ботинок сорок пятого размера. Он засел в десятке метров от нас и забросил удочки…

Уже через пару дней мы стали «коллегами». Так тогда говорилось: «Коллега, ловится ли?», «Коллега, как оно?», а тот отвечал, если ему было до разговора: «А то, сбежались, как бабы, в парикмахерскую», — или что-нибудь в том же роде, более или менее остроумное: «То потухнет, то погаснет», «До сих пор не работало, да вдруг перестало»…

— Ну, коллеги, как дела? — спрашивал, бывало, Зекич каждое утро того душного августа, проходя мимо нас, пока мы отбивались от надоедливых комаров сорванными ивовыми ветками, тогда еще не придумали крем от этой напасти. Вот оно, рыбацкое счастье! Мы знали: пока есть комары, есть и рыба, а когда день разгорится и комары утихнут от жары, тогда и рыба перестанет клевать, и до позднего послеобеденного времени можно спокойно отлеживаться в тенечке, болтать ногами в воде, пощипывать хлеб и кусок сыра из сумки, считать облака и предаваться мечтам, до тех пор пока солнце не склонится к западу и первый кровосос не зажужжит возле уха. Это сигнал, что пора продолжать.

Коль зашла речь о мечтах, мы со Швабой уже создали нашу первую группу. Точнее сказать, мы думали, что создали. Он взялся за ударные. Барабаном ему служила широкая перевернутая кастрюля, покрытая сложенным вдвое одеялом, а прочная картонная коробка играла роль бас-барабана. По ней он ритмично стучал правой ногой, пока от ударов картон не размягчался и, в конце концов, не прорывался. Тогда коробка переворачивалась на другую, целую сторону, и так далее. Когда и четвертой стороне приходил конец, начинались поиски новой коробки. Крышка от той же самой кастрюли, одетая в наволочку, служила заменой большой тарелки. Бум-бум, ду-ду-ду, ду-ду-ду, вруиаишУА Шваба, безусловно, обладал прекрасным чувством ритма. Он ставил какой-нибудь сингл на отцовском проигрывателе и быстро включался. А я, я играл на русской балалайке, сувенире моей тетки Анны, урожденной Мармеладовой, привезенном из круиза по Волге; эта тетка (жена маминого брата) происходила из русских белоэмигрантов, уже в зрелые годы отправилась на Русь-матушку повидать еще остававшуюся там родню. Балалайка мне, в сущности, служила бас-гитарой с тремя струнами, и даже сейчас мне не нужна четвертая. А так как я очень быстро порвал сувенирные струны, то вместо них натягивал рыболовную леску разной толщины — тинък, тинък, тиньк — дергал я изо всех сил, а Шваба до беспамятства лупил по барабанам, и так до тех пор, пока в комнату не входила его мать Наталия, самая фигуристая капитанша в наших краях, всегда с улыбкой на светлом лице, и не говорила:

— Хватит, хватит, сколько можно, боже мой, поиграйте и за пояс заткните.

— Но, тетя Ната… — отвечал я, делая вид, что не понимаю. — Как Шваба заткнет барабаны за пояс?

— Цвика, негодник, не умничай. Сейчас как дам вам этими барабанами по башке. Только и знаете, что барабаните и слушаете этих крикунов, ладно бы еще Цуне или Наду Мамулу, [27] а то ж боже сохрани. Займитесь чем-нибудь другим, поиграйте в «Не сердись, дружок», покатайтесь на велосипедах…

— Как же мы будем кататься, если у нас их нет, — подключался Шваба.

Мама Наталия в ответ делала вид, будто не слышит, велосипедов не то что не было, а абсолютно…

— Книгу какую-нибудь возьмите, вон собрание сочинений Бранко Чопича, [28] тут найдется и для вас, чего только нет.

— Мы уже прочитали, — вопили мы со Швабой в один голос. — Все прочитали.

Мы и вправду прочитали. Мне очень нравился тот рассказ, в котором Бранко на каникулах рыбачит, используя вместо верши («кошелки») связанные брючины от длинных штанов, а его младший товарищ Николица загоняет в них рыбу длинным шестом, называвшимся «вышибала», которым шлепая им по воде, заводя его под камни или в сплетение древесных корней на подмытых берегах.

— Ну, так перечитайте, хватит с меня уже этих ваших волосатиков.

И мы читали, что еще нам оставалось делать.

Так было, начиная с осени, и затем всю зиму — а в то время бывали обильные снегопады, — и пока в школе шли занятия, когда, даже если нам хотелось, а нам хотелось, — нельзя было попасть в наш рай, за железную дорогу. Мы со Швабой получили особый, строжайший запрет, можно сказать, приказ, потому что в январе прошлого года, сразу по приезде в квартал, так как мы вскоре познакомились и сдружились, на зимних каникулах попытались кататься на коньках по замерзшим затонам. Как только застынет лед, а зимы тогда были суровые, вся детвора из Квартала 21 становится на коньки, и бывало тут всякое. Лед, как мы думали, был достаточно толстым, чтобы нас выдержать, и казалось, что мы не ошиблись, до тех пор, пока Шваба, разрумянившийся от ветра, увлекся и слишком не приблизился к зарослям камыша над заснеженной ледяной площадкой. Лед проломился, и Шваба провалился по самое горло. Я на своих «снегурках» поспешил помочь ему как-то выбраться, но и сам оказался в воде, от которой прерывалось дыхание. С грехом пополам мы выползли на прочный лед и, промокшие и заледеневшие как от холода, так и от испуга, ринулись к Швабе домой… По счастью, нас не отлупили, тетя Наталия была добрая душа. Прекрасное существо…

— Вы родились, чтобы вместе делать глупости, — сказала она, словно предсказывая судьбу, вытирая нас и раскладывая на батарее одежду для просушки, но нас не выдала, этот случай навсегда остался нашей маленькой тайной.