Кто я для себя - Пантич Михайло. Страница 23

Ну, пусть нас научит. И он меня научил, на все времена, а я думаю, что и Швабу, который через пару лет переметнулся в другие воды и выбрался в большой мир, а я все так же томлюсь в лодке, один, без Зекича… И я ни на что не променяю те пять минут, когда из Дуная встает солнце. И крупный окунь, братец мой, бобыль, редко его встретишь в малой стае. Чем рыба мельче, тем стая больше. И пока окунь растет, становится все глазастей, горбатей и высокомерней. Не ахти какой пловец, обычно он держится возле какого-нибудь камня или кочки, скучает в затопленных ветках и поджидает добычу. Поджидает и дожидается. Во-первых, стало быть, надо найти правильное место, тихую заводь или совсем спокойное течение, затопленный ствол дерева со множеством цепляющихся сучьев. Там, где цепляется крючок, тут и рыбу подцепишь, на чистом месте ловить нет никакого смысла. Затем хорошая наживка, мелкая рыбешка, толстый речной червь, хвост уклейки… спрячешь крючок, плюхнешь, где надо, на поплавок или грузило, особой роли не играет. Зекич любил глубину, а я люблю поплавок, и, как только окунь заглотит наживку, он ее уже не отпускает, забирается в самые густые ветки, оттуда его надо в нужный момент вытащить.

Нарыбачились мы в те годы, ей-богу, в результате рыбацкого учения, которое не уступает ни одной философской системе, Зекич, Шваба и я. Окуней завались, хоть из лодки, хоть с берега, хоть в рукавах, в заливах Панчевачки-Рит, Тереза, Црвенка, Бесни-Фок, Сибница, Вага, Дубока-Бара, Ябучки, Визель, Караш, что на Дунае и что на Тамише. Потом каждый пошел своей дорогой… Я переехал из Квартала 21, бросил бас-гитару и исполнил пророчество Джамбасовички, не переставая ходить на рыбалку все те запутанные, переплетенные десятилетия, которые неосязаемо загустели и затвердели во время, называющееся жизнь. Все более одинокий. Прав Мухика, [40] когда говорит, что человек — как кошка, и что ему тяжело жить в одиночестве, но именно он провел в тюремном застенке десять лет, разговаривая только с муравьями, и сам, как муравей среди них, так почему мне должно быть хуже, в лодке, под открытым небом, под разговоры с окунями и неведомыми силами.

Зеко старел аристократично, и с ним тетя Биля. Виделись мы все реже, изредка я им звонил, справлялся о здоровье, а Зеко «как дела, коллега», поздравлял с праздниками, до тех пор, пока… Я проводил прекрасную Биляну в последний путь, в крематорий, и с Зеко простился, вместе с небольшой группкой его еще живых ровесников, восьмидесятилетних, я был среди них единственным пятидесятилетним юношей. Шваба задолго, задолго до этого уехал в Беркли учиться на ударных, а потом принялся колесить по всему земному шару… Изредка я где-нибудь читаю, что теперь он играет с тем-то и тем-то, последний раз он мне звонил, когда в позапрошлом году приезжал в Белград с Кокером, и Джо, глянь-ка, — уже севшая батарейка. Как ты, старик, что нового, — спрашивал он с сильным американским акцентом, давай на борт, я тебя внес в список, — но мне не хотелось, если уже раз от чего-то отказался, отказался навсегда. У него есть мой телефон, у меня — один из его адресов, на который он получает почту, хотя всю ее открывает агент или менеджер, так что это, считай, что ничего, «трио в лодке» распалось, да и сама лодка, та, черная, резиновая, давно уже истерлась и распалась на куски, дно из авиационной фанеры сгнило, «пента» разобрана и продана на запчасти.

Годы, годы, годы, годы. А сегодня… эх, сегодня…

Сон в летнюю ночь

@Перевод Татьяны Жаровой

Это случилось в саду загородного дворца одного жившего в давние времена князя, поэта, много лет назад. Только что закончилась война, одна из тех бессмысленных грязных войн, каковы, впрочем, все войны, когда уровень мерзости, ужаса, мрака и безумия возрастает соразмерно пролитой крови. Близилась полночь, на просторном дворе, полном экзотических растений, окруженном высокой кованой оградой с заостренными, как у воинов, пиками, устремленными к всевышнему, режиссер Божидар Джурович никого не застал. Повсюду валялись опрокинутые стулья, зрители из-за неожиданно хлынувшего проливного дождя разбежались в один миг. Сначала где-то поблизости грянул гром, а потом разверзлись хляби небесные, и пьеса знаменитого мужа Анны была остановлена.

Ненастье не продлилось и часа, но этого оказалось достаточным для переноса спектакля на другой день, а, по правде говоря, навсегда, потому что труппа, гастролировавшая по взморью, назавтра переезжала в другой город. Что была не велика потеря. Актерам, несмотря на радость всеобщего веселья, так необходимого в смутное время, уже немного надоело каждый вечер, семь дней подряд, на одном и том же месте, повторять один и тот же текст, хотя все были воодушевлены игрой и тем проклятием ожидания аплодисментов, которые были единственным оправданием и смыслом этой безумной профессии, иными словами, мольбы — я ищу любви. [41] Всегда, всюду и в неограниченных количествах.

Однако путь истинной любви тернист, к тому самому магическому «да» приходится идти, с трудом преодолевая миллион препятствий, ибо — любви людской сопутствуют преграды. И Джуровичу это было хорошо известно, ведь он шел к своему «да» годами. Обогнув большую лужу, зеркальная гладь которой была настолько тиха, что он увидел в ней свое отражение-тень, — впрочем, тень порой подсказывает осмотрительному хозяину, тому, что на нее ступить не смеет. «Прочь, тень ужасная!», — и присел на край единственного не опрокинувшегося стула. Ему нравилась эта тишина в саду старого князя. В своем деле он больше всего любил именно ее, тишину, воцарявшуюся после всего, после волнения, шума и безумия, аплодисментов и гула зрительного зала. Да, да, именно ее, тишину, которая опускается над миром, всех успокаивая и всех примиряя. Никто его никогда ни о чем таком не спрашивал, вообще никто, а если бы ненароком и спросил, он бы ответил, что занимается своим ремеслом в первую или в последнюю очередь, совершенно все равно, но именно ради тишины. Той самой, окончательной, переполняющей и искупающей, всепроникающей, не требующей слов, более того, когда слова излишни. Неуместны. Бессильны. Достаточно любой воды — будь то лужа, ручей, озеро или море, что тоже не важно, и тени, которую постоянно попирает ее хозяин (хотя, кто тут кому хозяин?) и вообще все, и которая хочет, чтобы ее оставили в покое.

Джурович осмотрелся в тишине. После дождя в свежем воздухе струилось необычное благоухание привезенных со всего света растений. А запахи, как известно, пробуждают особые мысли. И так Джурович, оставшись один, без тени, в безмолвии княжеского сада, в окружении растений, задумался о пьесе, которую он никогда не поставит, — всегда есть пьеса, которая не увидит театральных подмостков, и какая-нибудь нерассказанная история, если уж совсем по честному.

Признаться, эта история реальная, а пьесы как не было, так и не будет, ни сейчас, ни потом. История об одном «да».

На сцене, чего Джурович в задумчивости не замечал, царила неразбериха. Кто-то из актеров, возможно, виртуозно-неуклюжий ткач Основа, в панике покидая сцену (а паника — это ни что иное, как танец Пана, того самого, который — веселый дух, ночной бродяга, шалый Пэк), свалил кулису, которая должна была изображать дворцовые врата, и теперь эта самая кулиса валялась на полу, опрокинутая лицевой стороной на пол, обнажив деревянный каркас, на котором было натянуто полотно, изрядно набухшее от воды.

Оттуда уже больше никто не выйдет.

Этот август, черт его знает, как и почему, выдался дождливым, будто здесь тропики, а не Средиземноморье. После прохладного утра и жаркого полдня, которые горожане называли пеклом, когда от влажности люди едва дышали, с усилием, что называется, жабрами, словно кефаль, только что выловленная сетью из мутной тины, где-то после обеда и непременной сиесты, называемой местными мертвым часом, с гор из укрытия опускались с точностью до минуты, хоть часы проверяй, низкие хмурые облака, похожие на плотные мазки краски на любительской картине маслом; издалека возвещая о своем появлении раскатами грома, напоминавшими жителям и приезжим, а особенно беженцам, совсем еще недавнюю самую что ни на есть настоящую артиллерийскую канонаду; бездомные, павшие духом, не имеющие документов, они, очнувшись в поту от неглубокого послеполуденного сна, приходили в себя, не готовые к встрече с явью. Проклятая духота доводила их до необъяснимого и с трудом переносимого одуряющего невротического транса, того морока, что терзает нервы всех и каждого.