Сталинский дом. Мемуары (СИ) - Тубельская Дзидра Эдуардовна. Страница 35
А что если Оня был Вечный Жид? Кто знает.
Достоверным, насколько вообще что-нибудь могло оказаться достоверным в биографии Они, представляется его дедушка-негоциант, торговавший зерном. Так и видится мне высокий берег Волги, по которой медленно движутся баржи, груженные пшеницей. А на обрыве, на скамейке, сидит дедушка Прут в черном сюртуке с окладистой седой бородой, а рядом пухлый внучек — Ончик.
Еще одно бесспорно: Оня знал толк в драгоценностях. Поговоривали, что после форсирования Одера на двери, когда солдаты забирали себе часы, аккордеоны и отрезы — высшие атрибуты благополучия, с точки зрения нищих советских людей, — Оня по мелочам не разбрасывался. Он знал, куда направиться — в ювелирные магазины. Как бы то ни было, Оня всегда жил безбедно, у него многие брали взаймы. Оня никому и никогда не отказывал.
Известно, что однажды, предварительно удостоверившись по телефону, что папы нет дома, он явился к нам, вытащил из кармана кольцо с бриллиантами — целое состояние — и предложил маме его купить. У нее, естественно, таких денег и в помине не было. Тут, как на грех, неожиданно вернулся папа и решительно пресек эту тогда очень небезопасную подпольную торговлю драгоценностями. Оню он попросту выгнал, но это как-то совершенно не повлияло на Онину дружбу. Я специально не говорю «на их дружбу», потому что отношения с Оней под это понятие не подходили.
Он был всеобщий друг, а значит, ничей.
Женился Оня часто, и все его жены, которых я знала, внешне походили друг на друга: гладкие ухоженные брюнетки, увешанные дорогими украшениями, самоуверенно изрекающие прописные истины. Папа называл всех Ониных дам «нэпманшами». Теперь почти невозможно уловить нюансы этого понятия. Ближе всего оно, я думаю, к современному «новые русские». Чем эти наглые дуры привлекали блистательного Оню, непонятно. Впрочем, сексуальные пристрастия — материя тонкая и загадочная.
Детей у Они не было, и он пестовал чужих, например меня. Он так меня и называл — «наша дочка». Среди его историй фигурировала и такая: он первый узнало моем рождении (как?) и послал поздравительную телеграмму с фронта (вероятно, форсируя на двери Одер).
Вообще Оня пользовался в Москве большой популярностью, сейчас бы сказали «публичная личность»: член всяких творческих организаций и комиссий, непременный «свадебный генерал» и ведущий юбилеев. Судя по его рассказам, он и насельников высоких кабинетов звал сплошь на «ты» и по имени.
И вот тут возникает подробность, которая часто омрачает далеко не только образ Они — после смерти Сталина он стал, как тогда выражались, «выездным». Причем ему дозволялись «частные» поездки — вещь по тем временам неслыханная. Ездил Оня в Швейцарию, на ежегодную встречу учеников своего коллежа. Стоит ли говорить, что среди них не было недостатка в графах, герцогах, министрах и владельцев крупнейших фирм. Затесался среди них и один долговязый, носатый по имени Шарль.
Жил Оня как-то неправдоподобно долго, и о его смерти достоверно ничего не известно. Доходили слухи, что он умер в Бресте. В каком? Во французском, который находится в Бретани, или в том, что на границе между Белоруссией и Польшей? Где он похоронен? Это отсутствие точных фактов порождает во мне неуверенность и в самой его смерти. Ведь он — Агасфер и обречен блуждать по свету. Может быть, снова появится в России через много-много лет, но никто его тогда не узнает: никого из тех, кому он рассказывал свои истории, уже не останется в живых.
Виталию Бианки было трудно ходить. Огромный, очень полный, он большей частью сидел на открытой террасе «Шведского дома» (так назывался один из корпусов Дома творчества писателей) в плетеном из ивовых веток кресле за шатким круглым столом. Как под ножки ни подкладывали для устойчивости кирпичи, карандаши все равно катились к краю и норовили свалиться.
Однако Бианки работал за этим столом, стойко перенося его выходки. Для него, знатока природы, как говаривали в старину, «натуралиста», не было лучше места, чем эта терраса, выходившая в лес на дюнах. Лишенный счастья активного движения, Бианки мог отсюда наблюдать за птицами и белками
Я очень любила его книжки о животных, и меня водили к Бианки в гости. Я надоедала ему вопросами… Как у дятла не отваливается голова от долбления? Ведь он ею бьет по стволу с ужасной силой. Почему в песнях черных дроздов, перепархивающих в кустах жасмина, живет эхо? Как у них получается так гулко? Почему у соек такое яркое розово-голубое оперение, соперничающее с попугайным? Бианки щедро делился со мной своими знаниями, но вдруг посреди объяснений замолкал и прижимал палец к губам: раздавалось долгожданное цоканье. Две белки носились наперегонки по стволу сосны по спирали, обдирая коготками тонкие пластинки коры. Пышные оранжевые хвосты так и мелькали. Бывало, что белки даже спускались в траву, совсем близко от нас, и, найдя что-нибудь съестное, садились на корточки, показывая белое брюшко и заложив хвост за спину. Меня восхищало, что шишку или гриб они грызут, держа передними лапками, как люди. В этих созданиях самой главной чертой была быстрота. Они расправлялись с шишкой, как будто торопились на поезд, который уходит через минуту.
Как-то Бианки сказал мне, что на дюны прилетают редкие птицы — удоды, но он сам, к сожалению, не может их подкараулить. Я восприняла его слова как важное поручение.
С тех пор я каждый день лазила по дюнам в поисках удодов, попутно выковыривая из плотных гнездышек и отправляя в рот прозрачные ягоды костяники. Заросли голубой осоки я старательно обходила — ее острые по краям листья, длинные и узкие, как будто нападали сами. Раз — и на ноге выступала полоска мельчайших капелек крови. Шиповника тоже следовало опасаться, но соблазн понюхать крупные розовые цветы перевешивал. Я утыкалась носом в тычинки, прогоняя засевшего в сердцевине цветка шмеля. Шиповник был неутомим — цвел все лето, даже когда на его ветках уже зрели ягоды, постепенно наливаясь красной спелостью.
Какой бы холодный ветер ни дул с моря, дюны хранили тепло. Здесь горьковато пахло корой ивняка, который выполнял тяжелую работу — постоянно удерживал своими длинными корнями песок, предохраняя дюны от разрушения. Все остальные растения — осока, костяника, шиповник, молодые сосны и березки помогали ивовым кустам — у них тоже были длинные корни, прошивающие песок во всех направлениях. Но это мужественное содружество дюнных растений все же не могло противостоять мощным осенним штормам — волны слизывали дюны.
Удодов я увидела пасмурным утром. Собирался дождь, и пляж был пустынен. Никто не мог их вспугнуть. Даже море лежало тихое и безмолвное. Птиц я заметила сразу — они были цвета огня, крупные, длинноклювые. По желто-оранжевому фону их тельца опоясывали темные полосы, как у тигров. На головах красовались хохолки — целый веер желтых перьев, который они то складывали, то распускали. Этими плюмажами они как будто переговаривались, подавали друг другу знаки.
Вдруг один из удодов, почуяв меня, предостерегающе крикнул — резко, пронзительно, и они полетели невысоко, вдоль дюн.
Больше я никогда удодов не видела.
Улитки ползут по дороге
У дюн своя история. В послевоенные годы — сороковые-пятидесятые — там еще загорали. Они образовывали своего рода амфитеатр, из которого очень хорошо просматривался пляж. Великолепный наблюдательный пункт для изучения нравов — кто, куда и с кем. Причем сам любопытствующий с пляжа виден не был. Ну, а кроме того, песчаные холмы прекрасно защищали от ветра.
Кто сыграл в разрушении дюн главную роль: море или люди? Думаю, все-таки люди. В шестидесятые-восьмидесятые годы Рижское взморье стало одним из самых модных курортов СССР. Туда стекались отдыхающие со всей необъятной страны. Они жили в битком набитых профсоюзных санаториях и домах отдыха, в «здравницах», как тогда говорили, или «дикарем» — снимали комнаты. В какой-то момент природа уже не смогла выдержать такого масштаба вытаптывания.