Сердце мастера - Арье Вера. Страница 6

Родион молчал, ожидая, когда перед ним целиком развернется полотно истории. Двадцать лет в расследовательской журналистике научили его терпению: чтобы в потоках вымысла нащупать зерно истины, требовалось дать источнику выговориться, и лишь потом, затягивая силки, задавать ему вопросы. В том, что перед ним работа большого мастера, Родион не сомневался. Любопытно было бы узнать ее происхождение…

– Кристоф был отчаянный библиофил! Он собирал редкие книги всю свою жизнь, что-то продавал, а что-то оставлял себе. Попадались ему и совершенно уникальные экспонаты… В тысяча девятьсот пятьдесят шестом из французской Каталонии на «блошинку» привезли целую библиотеку – кто-то из старьевщиков переворошил там все чердаки [9] и притащил в Сент-Уэн фургон макулатуры. В этом «сельском архиве» Кристоф и обнаружил несколько блокнотов в добротном переплете – все отпечатаны на такой же характерной бумаге, – он указал подбородком на рисунок, который Родион держал в руках. – Видите внизу монограмму? Присмотритесь, это же инициалы «О.М.». Он был великий экспериментатор, Октав Монтравель. Сам производил и смешивал краски для ниток, из которых ткались его гобелены, сам сооружал арматуры для своих скульптур, сам делал бумагу для рисунков и сангин… И какую бумагу! Представьте, он производил ее из старой одежды и белья – покупал барахло у тряпичников и на своей мануфактуре под Парижем превращал его в отборную бумагу с добавлением нитей шифона.

– Вы подводите меня к тому, что это – рисунок Монтравеля? – поинтересовался Родион у собеседника, стараясь скрыть свой скептицизм.

– Мне трудно будет вам это доказать, – усмехнулся старик, сверкнув зубными коронками, – у работы нет внятного провенанса [10]. Но подлинность бумаги, на которой она выполнена, неоспорима. Монтравель всегда носил при себе рабочий блокнот – он постоянно делал зарисовки. Десятки, сотни набросков одного и того же в поисках Идеи. Ведь вопреки распространенному мнению, Монтравель ваял не обнаженных женщин. Он воплощал чувство, понимаете, очеловечивал мысль… Если вы заглянете в его галерею или пороетесь в архивах, уверен, найдете десятки подобных блокнотов.

– Но у меня в руках не блокнот, а один лишь листок… Хотя и с монограммой.

– Кристоф продал все найденные им рабочие тетради на аукционе еще в шестидесятые. Наведите справки и убедитесь. А рисунок приберег… Знаете, что здесь изображено? «Итея». Это набросок к скульптуре, над которой Монтравель трудился перед самой смертью. Он ее так и не закончил. Ему тогда позировала Дора… Дора Валери́. Это имя, я надеюсь, вам знакомо?

Родион отрицательно покачал головой, хотя ему показалось, что о Доре он когда-то уже слышал.

– Его русская натурщица, его эгерия, муза и наследница. Женщина с впечатляющей судьбой и… совершенно потрясающим телом!

С последним Родион спорить не мог. Ему вообще не хотелось спорить – внутренне он уже решился на покупку, хотя понимал, что приобретение это спорное. Но ведь он и не искал артефакт с родословной! Он хотел подарить Оливии впечатление, вещицу с историей…

Вот все и совпало.

– Вы можете произвести атрибуцию [11] рисунка, это будет совсем несложно, – добавил старик, открывая записную книжку в засаленном тканевом переплете и перелистывая ее страницы узловатым пальцем. – Где же… а, вот вам проверенный контакт – они опытные эксперты.

– У меня к вам последний вопрос, месье…

– Леру.

– Почему вы решили продать этот этюд мне? Ведь при удачном стечении обстоятельств большой аукционный дом выложил бы за него значительную сумму…

– Знаете, не все в жизни удается оплатить деньгами. Отсрочку у смерти за них не купишь. Я долго отодвигал старость, все откладывал ее, старался в упор ее, беззубую, не видеть. Но мои суставы пропитались парижской сыростью и заплесневели настолько, что я еле ползаю… Врачи говорят: хотите сохранить мобильность, поезжайте в Прованс! Там тепло, там море… Вы бывали в Провансе? Божественное место – ревматические атаки и хандра проходят сами по себе. Вот только времени и сил у меня осталось немного – на один бросок. Экспертиза рисунка займет долгие месяцы, да и кто знает, чем она закончится. А если этюд затем признают «культурным наследием», то придется ждать несколько лет, пока какой-нибудь музей не предложит за него рыночную цену. Абсурд, да и только! За полвека работы в этой лавке я накопил достаточно, чтобы поселиться в каком-нибудь пансионе в Раматюэле и доживать, флиртуя с пышногрудыми медсестрами в свое удовольствие. А вот ее, – он с нежностью взглянул на рисунок, – хочется напоследок пристроить в хорошие руки.

Родион понимающе кивнул: было в этой бесхитростной философии здравое зерно. Цена у «Итеи», конечно, не бросовая, но решение было принято, и он без колебаний достал чековую книжку.

Итак, сумма прописью, сумма цифрами, дата, подпись…

– Как-как? Месье Лав-рофф?.. – старик достал из нагрудного кармана корявые очки и водрузил их на породистый нос, чтобы получше прочитать фамилию. – Вы, наверное, потомок «белых русских»? У меня немало клиентов с русскими корнями. У некоторых, скажу я вам, художественные коллекции музейных масштабов, но они не собираются останавливаться! И я догадываюсь, почему: коллекционировать – значит жить прошлым [12]…

Завернув между делом «Итею» в крафт-бумагу, он отдал ее Родиону и в дверях уже заметил:

– Обладать шедевром, месье Лаврофф, большое счастье. Но когда наступит время, нужно уметь с ним расстаться…

IV

Оливия

И чего мужчины в таких находят!

Двадцать лет – ни мозгов, ни опыта. Одно только достоинство и есть – фигура называется. Ну, допустим, неплохая у нее фигура: рослая девица, с формами и при этом тугая, как струна. Ходит по квартире, словно вазу с цветами носит – вся прямая, как буква «i», плечи откинуты, подбородок вздернут – и плыве-е-ет… А чего ей не плыть-то?! Такого мужика заполучила. Образованный, видный, со средствами, жен-детей на балансе нет – никаких тебе алиментов. Пылинки с нее сдувает, уж и не знает, как угодить: то в театр, то на концерт, то в Шампань ее везет. Подарками, правда, чего-то не балует, хоть бы колечко какое подарил… А заместо этого притащил ей откуда-то картинку в рамочке – ничего так картинка, только нечеткая. Стоит в полный рост на ней дама оголенная, что твоя одалиска – руки назад запрокинула, груди острые торчком – срам, да и только! А лица не разглядеть, так, одни очертания…

Тьфу, не разберешь их, образованных, что у них в голове творится!

Негодуя, Саломея схватила с подоконника лейку и распахнула окно.

Улица дышала смрадом и сыростью. Вялое зимнее солнце медленно вползало в комнату, высвечивая все ее недостатки: тонкую трещину на поверхности бюро, пятно на шелковом ковре, скол на паркете… Пурпурные цветки герани в длинных кадушках, оседлавшие балконные решетки, смотрели на Саломею с упреком: давно не поливала, а осень стоит холодная, сухая, не напиться! Поспешно окатив цветы водой, Саломея водрузила лейку на прежнее место и, как локомотив с поршневым двигателем, устремилась на кухню.

За круглым столом, отпивая из дымящейся чашки, в длинной рубахе и вязаных носках сидела Оливия. Перед ней лежал какой-то учебник, с которого она, прежде чем перевернуть страницу, смахивала тыльной стороной руки хлопья круассана. Увидев эту сцену, Саломея так и застыла в дверях, включив режим экстренного торможения: не иначе заболела, красавица, иначе чего ей в будний день дома-то делать…

Уловив присутствие домработницы, Оливия подняла голову.

– А, день добрый, Саломея! Не помешаю? – она дружелюбно улыбнулась, инстинктивно поправив неприбранные темные волосы.

Как же, не помешает! Вон весь пол жирными крошками усыпан, на столе – кофейное пятно и скорлупа яичная… А сама сидит не шелохнется, будто вокруг себя ничего не видит. Избаловал ее месье Лаврофф, все ей, блуднице, позволено!