Злые чудеса (сборник) - Бушков Александр Александрович. Страница 16

Я, конечно, сходил на него посмотреть. Лицо у него было уже характерного воскового цвета, спокойное, не исхудавшее – он, Климушкин рассказал, почти не ел, лишь пару ложек супу проглатывал, но все равно, прошло слишком мало времени, чтобы голод успел отразиться на внешности. Климушкин еще рассказал, как все произошло: санитарка, уже другая, поопытнее, конечно, чуточку подремывала, сидя, хотя в том и не признается, но спохватилась, неким сестринским чутьем сообразив, что с больным дело плохо, тут же позвала дежурного врача, он с ходу вколол что-то сердечное, мне по названию незнакомое, но это был уже мартышкин труд – не фиксировалось ни сердцебиения, ни дыхания. Разбуженному доктору Фокину, лечащему врачу, осталось лишь констатировать смерть…

Пробыл я там совсем недолго, разве что немного поговорили с Климушкиным о некоторых неизбежных деталях, не годившихся для передовой, но вполне уместных в тылу, в таком вот городке. И побрел я из огромного здания с настроением насквозь горестным.

И, когда я спускался по ступенькам, во двор влетел «виллис» со смутно мне знакомым смершевским лейтенантом за рулем и Тимофеевым рядом. Веня выскочил, едва машина затормозила, и кинулся вверх по лестнице, едва кивнув мне – и лицо у него было какое-то не вполне подходящее к ситуации: напряженное, злое, я бы даже сказал, хищное. Но я, не пытаясь думать еще и над этой несообразностью, пошел к месту нашей постоянной дислокации, где новость встретили, понятно, угрюмо.

Во все последующие часы занимали только две мысли – одна насквозь военного характера, другая, вполне способная прийти в голову и на гражданке, в самое что ни на есть мирное время…

О чисто военной. Только не усматривайте в этом цинизма, ни жестокого юмора. Просто один из тех сложных зигзагов мышления, на которые война богата…

Иногда, в таком вот случае, мертвым легонечко завидуют, самую чуточку. Понимаете, на войне сплошь и рядом не бывает даже подобия могил. Порой, главным образом при отступлении, их попросту не бывает. Да и братские когда удостоятся хлипонького дощатого обелиска без всяких надписей, со звездочкой, иногда, наспех намалеванной оказавшимся под рукой химическим карандашом, а когда и нет. Гораздо реже бывают могилы, на которых значится имя.

У разведчиков обстоит еще печальнее. Часто, очень часто могил у них нет. Вообще. Ушла группа к немцам в тыл – и пропала, как в воду канула, причем навсегда, и мы никогда уже не узнаем, что с ними случилось. Бывают исключения, но крайне редко. Ну и еще случалось, что немцы перехватывали группу неподалеку от передовой, и те, кто разведчиков отправлял, слышали грохот внезапно вспыхнувшего близкого боя, как правило, жестокого и короткого. Тут уж, хотя никаких подробностей опять-таки неизвестно, присутствует полная ясность: напоролись…

Ну а сержанту Бунчуку нашими трудами достанется персональная могила на взаправдашнем городском кладбище, заложенном еще до революции, и гроб будет, сколоченный в хозвзводе, и обелиск из струганых досок с крашенной суриком красной звездочкой, и жестяная табличка с его именем, и даже увеличенная фотография из красноармейской книжки (сплошь и рядом у рядовых они были без фотографий, но то самое гвардейское пижонство требовало обзавестись при первой возможности) – и для фотографии старшина Бельченко сейчас мастерит овальную прикрышку из авиационного плексигласа с двумя дырочками для гвоздиков, так что непогода ее не возьмет долго. Многие чуточку позавидуют, не зная наперед, как будет с ними самими, если, не дай бог…

А вторая мысль – душу выворачивает от нелепости смерти. Положим, и в мирное время люди на гражданке гибнут очень даже нелепо, но на войне такое цепляет особенно остро. Как это было в прошлом году со старшим сержантом Рахмановым – орел парень, красавец, везучий, за всю войну получивший одно-единственное легкое ранение из тех, с которыми и в медсанбат не кладут, наград полна грудь – но вот сшибла его насмерть на улице такого же городка полуторка с пьяным шофером. Водилу отдали под трибунал, но ничего этим не исправишь и никого не вернешь. И еще пару-тройку подобных случаев помню, но не будем на них отвлекаться…

Похороны назначили на завтрашний полдень, когда должны были сделать гроб, скромный обелиск и выкопать могилу. А часа в три дня у меня неожиданно появился Веня Трофимов и, узнав, что у меня нет никаких срочных дел, закрылся со мной в моем кабинетике. Молчал и курил с непонятным видом, словно решался на что-то – а ведь он был не из нерешительных. И наконец с видом человека, бросающегося очертя голову в холодную воду (или даже взмывающего из окопа по команде к атаке – чересчур уж был напряжен и собран), сказал:

– Костя, ты только не подумай, что я сошел с ума… Я в здравом рассудке, честное слово. Ты наверняка не поверишь, но так оно все и обстоит…

Хорошенькое начало, правда? Я уставился на него в совершеннейшем изумлении, а он, словно свалив с плеч тяжелую ношу, заговорил уже свободнее:

– Понимаешь ли… Я о Бунчуке, он не сам умер, его убили, Костя. И убил его Гришка Лезных…

«Все же какая-то отрава? – промелькнуло у меня в голове. – И на вскрытии обнаружили? Ситуация…»

Так я и спросил:

– Неужели отрава? Мелькала у меня такая дурная мысль…

– Ничего подобного, – сказал он, не отводя взгляда. – Он его не руками или отравой убил, он его убил хомутом. Теперь уже нет никаких сомнений, что твой Гришка – хомутник…

При чем тут хомуты, мне было решительно непонятно. Что такое хомут, я прекрасно знал, до войны телег и грузовых повозок в нашем городе было предостаточно, да и на фронте я их немало повидал, и наших, и немецких. Но у нас хомутов и близко не было. Да и как вообще можно убить хомутом? Разве что по голове шарахнуть, и то вряд ли получится так уж убойно. Да и Климушкин ни о каких травмах головы ни словечком не упоминал…

– Веня, – сказал я осторожно, – ну при чем тут хомуты, если о них и словечком не поминалось? Или все же вскрытие…

– Вскрытие ничего не дало, – поморщился он. – Паралич дыхания, остановка сердца… Правда, в данном случае необъяснимые с точки зрения медицины, но смерть выглядит естественной…

– Выглядит? – с упором повторил я.

– Именно что, – твердо сказал он. – А на самом деле это… Как бы тебе объяснить понятнее… Это такое колдовство, что ли. Только у нас в Сибири таких умельцев, таких людей никогда колдунами не называли, да и сами они от этого слова открещивались. У нас говорят по-другому: знаткие… Короче говоря, эту штуку у вас в России не знают совершенно, а может, и была давненько, да забыли, умельцы напрочь перевелись. А у нас в Сибири осталось… только очень редко попадается по сравнению со старыми временами. Как говорил мне один старичок, кое-что интересное знавший, – ремесло такое помаленьку исчезает, как истаивает, и люди такие тоже… Совсем не исчезло, нет…

Тут уж я форменным образом фыркнул:

– Хочешь сказать, Гриньша – колдун?

Ни в какое колдовство я отродясь не верил – бабьи сказки. А при слове «колдун» мне представлялся кто-то вроде кудесника с иллюстраций к «Песни о вещем Олеге» – заросший до глаз седой бородищей старик, в диковинной одежде, с посохом…

– Да никакой он не колдун, – досадливо поморщился Веня. – Говорю ж, колдун – это совсем другое. Он хомутник. И положил на Бунчука самый опасный хомут, вызывающий скорую смерть. Хомут – это… как тебе объяснить… Такой невидимый обруч, что ли. Вот так… – Он поднял руку к груди, но тут же отдернул, словно обжегся, конфузливо улыбнулся: – У тебя карандаш и бумага найдутся?

Я положил перед ним чистый блокнот и очиненный карандаш, и Веня принялся что-то энергично черкать. А я смотрел на него и ничего не понимал. Для глупых розыгрышей чересчур серьезный был парень. И на сумасшедшего никак не походил. Правда, я их повидал мало – нашего городского безобидного придурка Кузёмку-Дерганого, немецкого солдата, сошедшего с ума после обстрела термитными снарядами «катюш», того психа на железнодорожном вокзале в Орле. Ни на кого из них Веня не походил: не махал руками и не брызгал слюной, разговаривал здраво и рассудительно, держался спокойно. Но это ни о чем еще не говорило, слышал я, и тихие сумасшедшие бывают…