Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей. Страница 42
В 1914 году вышла книга стихов Теофиля Готье «Эмали и камеи» в переводе Гумилева. Она была благосклонно встречена критикой. О ней писал знаток французской литературы Андрей Левинсон: «Мне и доныне кажется лучшим памятником этой поры в жизни Гумилева бесценный перевод „Эмали и камеи“, поистине перевоплощение в облик любимого им Готье. Нельзя представить, при коренной разнице в стихосложении французском и русском, в естественном ритме и артикуляции обоих языков, более разительного впечатления родственности обоих текстов. И не подумайте, что столь полной аналогии возможно достигнуть лишь обдуманностью и совершенностью фактуры, выработанностью ремесла; тут нужно постижение более глубокое — поэтическое братство с иноязычным стихотворцем».
К началу 1914 года все чаще стали размолвки между синдиками Гумилевым и Городецким. Впрочем, разлад был заметен и между другими членами Цеха. Совсем отдалился Николай Клюев, уехал из Петербурга Нарбут; Осип Мандельштам, обиженный отказом «Гиперборея» напечатать его акмеистический манифест, уговорил Ахматову передать синдикам сочиненное им прошение о закрытии Цеха. Возмущенный Гумилев даже не дочитал прошение до конца, а Городецкий начертал в углу резолюцию: «Всех повесить. Ахматову заточить пожизненно на Малой, 63» (то есть в царскосельском доме).
Через несколько дней Гумилев с Городецким обсуждали план лекций для Цеха. Разгорелся спор: Гумилев предлагал пригласить для чтения лекций критика Валериана Чудовского и Зноско-Боровского, Городецкий отверг обе кандидатуры, не предлагая никого взамен. Возник разговор о разделе Цеха на два крыла между синдиками. Атмосфера накалилась. Произошел обмен письмами. Отвечая на резкое послание Городецкого, Николай Степанович 6 апреля написал: «Дорогой Сергей (отчество — Митрофанович — он все же вычеркнул. — О. В.), письмо твое я получил и считаю тон его совершенно неприемлемым: во-первых, из-за резкой передержки, которую ты допустил, заменив слово „союз“ словом „дружба“ в моей фразе о том, что наш союз потеряет смысл, если не будет М. Л.; во-вторых, из-за оскорбительного в смысле этики выражения „ты с твоими“, потому что никаких „моих“ у меня не было и быть не может; в-третьих, из-за того, что решать о моем уходе от акмеизма или из Цеха поэтов могу лишь я сам, и твоя инициатива в этом деле была бы только предательской; в-четвертых, из-за странной мысли, что я давал тебе какие-то „объяснения“ по поводу изд. „Гиперборей“, так как никаких объяснений я не давал и не стал бы давать, а просто повторил то, что тебе было известно из разговоров с другими участниками этого издательства (которому я не сочувствовал с самого начала, не сочувствую и теперь)».
Письмо с вычерками и поправками становилось документом, важным для истории.
«Однако та любовь, которую я питал к тебе», — написал Гумилев и тут же все вычеркнул, начав заново: «Однако те отношения, которые были у нас за эти три года, вынуждают меня попытаться объясниться с тобой. Я убежден, что твое письмо не могло быть вызвано нашей вчерашней вполне мирной болтовней. Если же у тебя были иные основания, то насколько бы лучше просто изложить их. Я всегда был с тобой откровенен и, поверь, не стану цепляться за нашу дружбу (слово „дружба“ тоже зачеркнуто. — О. В.) — не стану цепляться за наш союз, если ему суждено кончиться. Я и теперь думаю, что нам следует увидаться и поговорить без ненужной мягкости, но и без излишнего надрыва.
К тому же после нашего союза осталось слишком большое наследство, чтобы его можно было ликвидировать одним взмахом пера, как это думаешь сделать ты.
Сегодня от 6–7 ч. вечера я буду в ресторане Кинши, завтра до двух часов дня у себя на Тучковом. Если ты не придешь ни туда, ни туда, я буду считать, что ты уклонился от совершенно необходимого объяснения и тем вынуждаешь меня считать твое письмо лишь выражением личной ко мне неприязни, о причинах которой я не могу догадаться.
Писем, я думаю, больше писать не надо, потому что уж очень это не акмеистический способ общения.
Городецкий на это сразу откликнулся письмом:
«Дорогой Николай, я приду сегодня в Кинши, но сначала ты должен выслушать возражения на „тона“ твоего письма, действительно неверные. 1. Союз для меня равняется дружбе, и потому то, что тебе кажется передержкой, есть только идеализация наших отношений. 2. „Твои“ никого и ничем не оскорбляет, смею тебя уверить. Мы с тобой не раз делили Цех на твоих и моих — вспомни. 3. От акмеизма ты сам уходишь, заявляя, что он не школа; так же и из Цеха, говоря, что он погиб. Я только требую соответствия между образом мыслей и поступками. Слово „предательство“ ты не имел права употреблять даже в сослагательном наклонении. 4. Объяснений я требовал не раз насчет „Гиперборея“. Ты совершенно напрасно отделывался шутками. Ответственным считаю тебя, потому что дело было решено твоим, без моего ведома, попустительством. Никаких других оснований, кроме затронутых вчерашним разговором, у меня не было. О моем личном к тебе чувстве распространяться не считаю уместным даже в ответ на обвинение в неприязни. А выставлять меня политиканом (твое Р. S.) значит или не знать меня, или шутить неуместно. Надеюсь, ты теперь согласишься, что „тон“ моих писем вполне приемлем и акмеистичен. С. Г.».
Встреча в ресторане состоялась, было заключено «перемирие». 25 апреля на заседании Литературного общества с докладами об акмеизме выступили Гумилев, Городецкий, Мандельштам и Зенкевич. Городецкий опубликовал отзыв на «Эмали и камеи» в переводе Гумилева. Но Цех Поэтов, получивший в дальнейшем название «Первый», все же прекратил существование.
ГЛАВА VIII
Экспедиция в страну черных христиан
Прошло всего два года со дня возвращения Гумилева из Абиссинии, и его опять позвала Муза Дальних Странствий. Жажда новых путешествий, новых приключений постоянно томила поэта. Не эта ли неуемная жажда владела странствующими рыцарями, отправлявшимися то на освобождение Гроба Господня, то на поиски Эльдорадо?
Гумилев спешил оставить свой след — в поэзии, в ратных подвигах. Спешил, словно предвидел близкую гибель.
Бездействие, пошлые разговоры и взаимные интриги петербургской богемы раздражали поэта. Там настоящее бесстрашие, героизм, честь и глубокая вера высмеивались, как архаические предрассудки. Видя и понимая это, Гумилев писал:
Ему хотелось активной деятельности: открыть африканские неведомые реки, озера, неизвестные племена, а может быть, и древний город. «У меня есть мечта, — писал он, — живучая, при всей трудности ее выполнения. Пройти с юга на север Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша, узнать расселенные там неизвестные загадочные племена. Номинально они находятся под властью абиссинского правительства, фактически свободны. И так как все они принадлежат к одному племени данакилей, довольно способному, хотя очень свирепому, их можно объединить и, найдя выход к морю, цивилизовать или, по крайней мере, арабизировать. В семье народов прибавится еще один сочлен. А выход к морю есть. Это — Рагейта, маленький независимый султанат, к северу от Обока. Один русский искатель приключений — в России их не меньше, чем где бы то ни было, — совсем было приобрел его для русского правительства. Но наше министерство иностранных дел ему отказало».