Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей. Страница 63
4 апреля, оформив документы, поэт сел на пароход, идущий через Норвегию в Мурманск. Знакомые офицеры на прощанье подарили ему серую кепку из модного магазина, чтобы бывший прапорщик имел вполне «пролетарский вид».
В маленькой каюте, кроме Гумилева, было еще два пассажира. Ехал поэт Гарднер, тот самый, на стихи которого Николай Степанович писал рецензию в «Аполлоне» пять лет назад. Полное имя молодого поэта было Вадим де Пайва-Перейра Гарднер, его отец был американцем, а мать русской. Гарднер очень обрадовался встрече с мэтром акмеизма, всячески выказывая свое почтение. Во время войны он служил в лондонском комитете по снабжению союзных армий, а теперь решил вернуться в Россию.
Вторым в каюте был инженер-путеец Лавров, увлекавшийся ассирийской клинописью и по целым часам обсуждавший с Гумилевым эпос о Гильгамеше.
Иногда на палубе завязывались яростные споры с солдатами из экспедиционного корпуса, возвращавшимися на родину. Пахло дракой, и Гумилеву с Гарднером едва удавалось успокаивать спорщиков.
Плавание было опасным. В море, кроме массивных айсбергов, плавали мины, сновали немецкие подводные лодки. Для защиты от них транспорт сопровождали три английских эскадренных миноносца.
В этом плавании сложились стихи о жизни, которая, казалось Гумилеву, складывается нескладно до нелепости:
Не стоило и загадывать, что впереди.
Меж тем письмо Анны Энгельгардт, которое Гумилев так никогда и не прочел, уже который месяц блуждало по Англии и Франции в поисках адресата. Вот оно:
«Коля, милый, я написала тебе несколько писем, телеграмму, но возможно, ты ничего не получил. Знаешь, я перепутала адрес (вернее, он был перепутан в твоей последней телеграмме) и, только получив твое последнее письмо от 14 сен., узнала, что он совсем другой! Досадно, ведь письмо к тебе идет безбожно долго, чуть ли не 2–3 месяца.
Грустно писать, зная, что письмо придет чуть ли не через год. Я прямо в отчаянье от такой задержки! Милый, уже ½года, что мы в разлуке. Мне иногда кажется, что это навсегда! Звать тебя сюда, Коля, настаивать, чтобы ты приехал, я не могу и не хочу. Это было бы слишком эгоистично. Ты знаешь, здесь в Петербурге сейчас гадко, скучно, все куда-то убегают… А там, в Париже, вероятно, жизнь иная — у тебя интересное дело, милые друзья, твоя коллекция картин, нет той грубости и разрухи, кот. царят здесь. Мне бесконечно хочется тебя видеть, я по-прежнему люблю тебя, но лучше тебе быть там, где приятно и где к тебе хорошо относятся. Может быть, война скоро окончательно кончится и тогда ты и так приедешь или, может быть, сможешь приехать сюда ненадолго. Я боюсь и мне больно будет видеть твое раскаянье, если ты приедешь сейчас сюда ради меня, потому что здесь, действительно, тяжело жить! Ты зовешь меня, ты милый! Но я боюсь ехать одна в такой дальний путь и в настоящее время, м.б., раньше бы и поехала, теперь же так трудно ездить вообще, а тем более так далеко <…>. Ах, Коля, Коля, я люблю тебя, часто думаю о тебе и мне не верится, что мы когда-нибудь будем опять вместе! Я люблю только тебя одного и никого больше полюбить не в силах, я не знаю, как ты! Правда, Коля, мы были друзьями, я стараюсь не слишком часто огорчать тебя, т. ч. враждебного чувства ты не должен иметь ко мне? — Я знаю твою ветреность, возможно что ты иногда забываешь меня! <…> Все наши общие знакомые уехали. Мальчишек не видно вовсе. Что твой маленький Лева? И твоя матушка? Здоровы ли они? Как твое здоровье? Я чувствую себя сносно. Меня принялись лечить. Я терпеть не могу лечиться и выбросила все лекарства за окно <…> Я работаю как сестра в санатории, вне города и мне это нравится. Полудеревенская жизнь мне очень по душе, а кроме того я… самостоятельна, и моя холостая жизнь мне тоже приятна. Прости, что пишу на таких лоскутках, нет бумаги под рукой.
Пиши мне! Будь счастлив и помни меня. Целую тебя. Анна.
20. XI.1917 г.
Не смейся над разбросанностью моего письма, мне немного трудно писать».
На двенадцатые сутки рано утром транспорт подошел к Мурманску. На дебаркадере стояли английские солдаты в шинелях с поднятыми воротниками, постукивая тяжелыми коваными ботинками, стараясь согреться. Ледяной холод пронизывал Николая Степановича в демисезонном пальто и кепке, и он купил на базаре оленью доху, расшитую по подолу узором, и высокую оленью шапку.
ГЛАВА XII
В Красном Петрограде
Гумилев не узнавал свой город. Так выглядит тяжело больной старый друг.
На обшарпанных стенах домов наклеены воззвания, приказы, плакаты, ветер, срывая клочья бумаги, гонит их по улице вместе с мусором. Витрины магазинов, сверкавшие прежде, задраены ржавыми гофрированными шторами, возле дверей редких булочных — унылые очереди. Бьются по ветру вылинявшие красные флаги. На углу Литейного, ставшего проспектом Володарского, лежит палая лошадь, кто-то вырезал из крупа большой кусок мяса. Изредка громыхает трамвай, окна забиты кусками фанеры. Невского нет — есть проспект имени Двадцать пятого Октября.
Из писем Николай Степанович знал: их дом в Царском, переименованном в Детское Село, реквизирован, Анна Ивановна с Шурой, Левушкой и Марусей живут в Бежецке. А жена, насколько ему известно, живет у своей царскосельской подруги Вали Тюльпановой, ставшей профессоршей, женой врача-психиатра Срезневского.
Ахматова, которую он разыскал у Шилейко, встретила мужа без удивления, спокойно, как встречают не очень званого гостя. Говорили о Париже и Лондоне, об Анрепе, о литературе.
П. Н. Лукницкий, биограф Гумилева, записал со слов Ахматовой, что она провела с мужем ночь в меблированных комнатах «Ира», где он остановился, а на следующий день в квартире Срезневских попросила у него развод, объяснив, что выходит замуж за Шилейко. Гумилев не поверил, что — по любви.
Позже, объясняя этот странный брак, Анна Андреевна говорила:
— Это все Коля с Лозинским: «Египтянин, египтянин!» в два голоса. Ну, я и согласилась.
Шилейко был ассирологом, еще четырнадцатилетним гимназистом расшифровывал египетские папирусы. Он также писал лирические стихи и помещал их в «Аполлоне» и «Гиперборее». В начале войны Шилейко поступил воспитателем детей к графу Шереметеву, избежав этим призыва, жил в Шереметевском дворце на Фонтанке, располнел и приоделся. Анна Андреевна поясняла: «К нему я сама пошла. Чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет». А до Шилейко был композитор Лурье, крещеный еврей, о нем Ахматова сказала кратко: «Он хороший был — Артур, только бабник страшный».
С легкой иронией Анна Андреевна вспоминала, что в ту пору для оформления брака достаточно было заявить в домоуправление, где просто записывали в домовую книгу. Шилейко взялся все это оформить и через день сказал, что нужная запись сделана. Так Ахматова, без развода с Гумилевым, даже не заходя в домоуправление, стала женой Шилейко, сохранив свой литературный псевдоним. «Но когда после нашего развода (с Шилейко. — О.В.), — говорила Анна Андреевна, — некто по моей просьбе отправился в контору уведомить домоуправление о расторжении брака, он не обнаружил записи ни под тем числом, которое я отчетливо помнила, ни под ближайшим и вообще нигде».
Совсем по-другому описывает то же событие Георгий Иванов: якобы в один из теплых августовских вечеров во Владимирском соборе в торжественной обстановке, с шаферами и певчими, священник обвенчал Анну Гумилеву и Владимира Шилейко. Никакого доверия это свидетельство не вызывает, как и запись Ирины Одоевцевой, которая так передает слова Николая Степановича: «До сих пор не понимаю, почему Анна Андреевна заявила мне, что хочет развестись со мной, что она решила выйти замуж за Шилейко. Я ведь ничем не мешал ей, ни в чем ее не стеснял. Меня — я другого выражения не нахожу — как громом поразило. Но я овладел собой. Я даже мог заставить себя улыбнуться. Я сказал: „Я очень рад, Аня, что ты первая предлагаешь развестись. Я не решался сказать тебе, я тоже хочу жениться“. Я сделал паузу — на ком, о Господи?.. Чье имя назвать? Но я сейчас же нашелся: „На Анне Николаевне Энгельгардт, — уверенно произнес я. — Да, я очень рад“. И я поцеловал ей руку: „Поздравляю, хотя твой выбор не кажется мне удачным. Я плохой муж, не скрою. Но Шилейко в мужья вообще не годится. Катастрофа, а не муж“».