Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей. Страница 71

Я рад, что он уходит, чад угарный.
Мне двадцать лет тому назад сознанье
Застлавший, как туман кровавый, очи
Схватившемуся в ярости за нож;
Что тело женщины меня не дразнит,
Что слава женщины меня не ранит,
Что я в ветвях не вижу рук воздетых,
Не слышу вздохов в шорохе травы.
(«Отрывок»)

В Москву он приехал 2 июля; побывал во Всероссийском Союзе поэтов, где надо было обсудить возможности издания в Петрограде поэтических сборников и переводов. В коридоре заметил крупного рыжеволосого человека в кожаной куртке и с наганом у пояса, внимательно следившего за ним. Человек подошел к нему, представился: Блюмкин, эсер, убийца немецкого посла Мирбаха. Он давний гумилевский почитатель, особенно он любит вот эти стихи:

…Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыплется золото кружев
С розоватых брабантских манжет.
(«Капитаны»)

В Москве Гумилев встретил и Бориса Пронина, организатора «Бродячей собаки». Пронин жил в большой, но совсем пустой, без мебели, квартире. Пронин провожал его на вокзал ранним утром. Трамваи еще не ходили, друзья отправились пешком по пустынным улицам. Говорили об общих знакомых, речь зашла о Мейерхольде, который при Советской власти стал быстро выдвигаться: в Москве театр его имени, там ставятся пьесы революционного содержания. Пронин рассказал: как-то после переворота, зайдя в Смольный за справкой, он встретил там Мейерхольда, который метался по коридору, где на каждой двери была бумажка: партия РСДРП (бол), партия эсеров, партия анархистов, еще какие-то партии. Мейерхольд кинулся ему навстречу растерянный: в какую партию записаться?

Когда-то у Мейерхольда играла актриса Ольга Высотская. Пронин потерял ее из виду: на Украине, где она жила перед революцией, воспитывая сына Ореста, побывали и гайдамаки, и Петлюра, и деникинцы, и Махно. Никто не знает о ее судьбе.

На Мясницкой, переименованной в улицу Зиновьева, вдруг обвалился угол карниза, как раз когда они проходили мимо дома. «Слава Богу, мимо», — заметил Пронин. Гумилев не откликнулся.

В Петрограде открылись частные издательства. Яков Ноевич Блох основал книгоиздательство «Петрополис», просуществовавшее несколько лет и затем возобновленное в Берлине. Во «Всемирной литературе» переводили всех классиков мировой культуры. Гумилев, который заведовал французской секцией, привлек к работе и Шилейко, который уже разошелся с Ахматовой, называвшей этот свой брак «мрачным недоразуменьем». Теперь Анна Андреевна стала женой Николая Пунина, ведавшего в Петрограде музеями и охраной памятников. Гумилева Пунин недолюбливал и еще в декабре 1918 года писал в газете «Искусство коммуны»: «Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые „критики“ и читаться некоторые поэты (Гумилев, напр.)…».

Привезенные из Крыма книжечки «Шатер» Николай Степанович раздарил с автографами студийцам. Не достался автограф только молоденькой Иде Наппельбаум, она забыла книжку дома и страшно расстроилась. Гумилев утешал: «Не огорчайтесь, через неделю я вам ее подпишу». Этой недели не наступило.

Гумилев с семьей переехал с Преображенской в Дом искусств, так было удобнее: здесь проводились занятия кружков, бывали заседания, в этом же доме располагалась столовая, где можно было обедать или брать обеды на дом. Прежнюю квартиру он не оставил, там были книги, спасенные из царскосельского сарая, там поэт любил уединяться, чтобы поработать. Работа отвлекала от тяжелых мыслей и предчувствий. Атмосфера в Петрограде становилась невыносимой: повсюду вполголоса говорили о массовых арестах и расстрелах людей, как-то связанных с недавним Кронштадтским мятежом. Шли слухи о готовящемся в городе восстании, о страшных застенках Чека. Похоже, Зиновьев, глава Северной коммуны, спешил убедить Москву, что Петроград кишит контрреволюционерами и рано отменять красный террор.

Кто-то из студийцев пытался предостеречь Николая Степановича, заводил разговоры о политике, но каждый раз наталкивался на жесткий отпор: Гумилев отвечал, что не интересуется подобными вещами. Он почти никому не доверял. Преследовало ощущение, что все вокруг словно запутались в липкой паутине. И где они, настоящие смелые люди с крепкой волей и отважным сердцем, те, кого он воспевал в своих стихах:

Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне черного копьеносца
С приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.

Он таких видел, знал. Они делали то, что надо, они поняли бы, что

… когда придет их последний час,
Ровный, красный туман застелит взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю
И, представ перед ликом Бога
С простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.
(«Мои читатели»)

На Преображенскую зашла Ирина Одоевцева, ставшая невестой Георгия Иванова, который расстался с первой женой. Говорили о всяких пустяках. Одоевцева машинально дергала ручку ящика письменного стола, пока ящик не открылся. В нем лежала толстая пачка денег. Гумилев насмешливо прокомментировал: они чужие. И ничего не стал объяснять.

Ждали, что в студию придет на занятия Блок. Он действительно пришел, когда Гумилев, начертив на доске квадраты, изображающие четыре раздела поэтики: фонетику, стилистику, композицию и эйдологию, — объяснял, как они соотносятся один с другим. Обращаясь к гостю, он коротко объяснил, что считает нужным познакомить студийцев с теорией композиции, и предложил прочесть стихи, написанные после этих уроков.

Первым читал Николай Чуковский, сын Корнея Ивановича. Блок сидел неподвижно, точно бы ничего не слыша. После Чуковского выступили еще двое, а затем Блок встал, молча пожал Гумилеву руку и, не проронив ни слова, вышел. Студийцы и сам Гумилев знали, что Блок не признает возможности обучения поэтическому ремеслу. К тому же было очевидно, что Александр Александрович чем-то угнетен, а похоже, и серьезно болен. Блок часто задумывался о своей, возможно близкой, смерти:

…Просто в час тоски беззвездной,
В каких-то четырех стенах,
С необходимостью железной
Усну на белых простынях.

А Гумилев, бравируя, говорил приятелям, что проживет долго, лет до восьмидесяти, не меньше. Но, оставаясь наедине с собой, он почти физически чувствовал приближение смерти; только свою смерть он представлял не на белых простынях, иначе:

…И умру я не на постели
При нотариусе и враче,
А в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый.
Протестантский, прибранный рай,
А туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: «Вставай!»
(«Я и Вы»)