Николай Гумилев глазами сына - Белый Андрей. Страница 76
Летом 1939-го Гумилев, возвращенный с лесоповала в Карелии на переследование в «Кресты», оказался в одном коридоре с Высотским. Орест заметил его в щелку «волчка»: брат шел по другой стороне коридора, остриженный под машинку, и нес перед собой деревянную «парашу». Через несколько дней удалось установить связь, появилась надежда: может быть, скоро — на волю. Но в конце лета начались массовые «коридорные суды»: заключенных вызывали сразу из нескольких камер в коридор с вещами, и сотрудник органов громко выкрикивал по списку:
— Нефедов Гы-Ка — восемь лет!.. Карпинский Зы-Мы — шесть лет!.. Гумилев Лы-Ны — пять лет!
Это было решение особого совещания.
Высотский в эти списки не попал. Его и двух других студентов Лесной академии два дня судила Коллегия по уголовным делам Леноблсуда и неожиданно вынесла оправдательный приговор. Было это 29 сентября 1939 года. В Европе началась война. Тюремные камеры пустели: кто шел по «особке» в лагеря, кто на свободу.
В августе 1941 года у Высотского родился сын, в 1942-м Орест был призван в армию, служил в гвардейском минометном полку, воевал до 9 мая 1945 года. Вспоминая, Высотский писал:
Лев Николаевич отбыл срок в Сибири, в 1944-м его взяли в армию, и под конец войны он оказался на фронте, участвовал в боях на Берлинском направлении. Разумеется, «особисты» следили за каждым его шагом.
В конце войны Анна Андреевна вернулась из эвакуации в свою квартиру в «Фонтанном доме», где у нее была одна комната. Пунин оставил Ахматову еще в сентябре 1938 года, уйдя к соседке по квартире. Когда Гумилев демобилизовался, он приехал к матери, окончил университет и за несколько месяцев подготовил и защитил кандидатскую диссертацию.
Жить было трудно: после разгрома Ждановым журналов «Звезда» и «Ленинград» Ахматовой не только отказали в пособии, но также отказали и в выдаче хлебной карточки. Гумилев с трудом устроился на мизерную зарплату в Эрмитаж.
Орест Николаевич Высотский работал в леспромхозах Закарпатья и Западной Украины. Осенью 1949 года началась новая волна репрессий, и Гумилева опять взяли. На этот раз «тройка» дала восемь лет лагерей. Только в 1956 году он был реабилитирован и возвратился в Ленинград.
Высотского на Волыни тоже готовились арестовать, но он успел уехать и таким образом уцелел. Позже он работал в лесах Карелии, в Западной Сибири, а в 1959 году поселился в Молдавии.
Лев Николаевич женился в 1957 году на московской художнице Наталье Викторовне Шиманской. Он стал крупным ученым, профессором, автором многих трудов по истории и создателем пассионарной теории.
Потомки поэта Гумилева старались достойно продолжить традиции рода.
Воспоминания современников о Н. С. Гумилёве
Дмитрий Кленовский {3}
Поэты Царскосельской гимназии
В «Городе Муз» — Царском Селе — долго, до самой революции, существовали бок о бок два совершенно несхожих мира. Один из них — торжественный мир пышных дворцов и огромных парков с прудами, лебедями, статуями, павильонами, мир, в котором, вопреки всякому здравому художественному смыслу, так гармонично уживались рядом классические колоннады, турецкие минареты и китайские пагоды. И второй мир (тут же, за углом!) — мир пыльного летом и заснеженного зимой полупровинциального гарнизонного городка с одноэтажными деревянными домиками за резными палисадниками, с марширующими в баню с вениками под мышкой гусарами в пешем строю, с белым собором на пустынной площади и со столь же пустынным гостиным двором, где единственная в городе книжная лавка Митрофанова торговала в сущности только раз в году — в августе, в день открытия местных учебных заведений. Эти два мира очень ладно уживались рядом, причем второй, старея, понемногу «врастал» в первый. И когда высокая белая гусарская лошадь, по старости лет «переведенная» из гвардии в извозчичьи оглобли, с неожиданной резвостью тряхнув стариной, лихо подкатывала к чугунным воротам парка — прыжок на столетье назад был как-то совершенно незаметен, как незаметно было потом возвращение в обыденность провинциальной (несмотря на близость столицы) современности.
Я не знаю, что сохранилось сейчас, после войны от Царского Села. Говорят, многое разрушено. Но если что и сохранилось, то границу между «старым» и «новым» было бы, вероятно, еще труднее провести, чем прежде. Ведь из «нового» за полустолетие многое стало «старым», не только внешне приобрело аромат старины, но превратилось исподволь в исторический памятник, реликвию, элизиум теней… Таково, например, то неказистое казенное здание «Императорской Николаевской Царскосельской Гимназии», что высилось на углу не помню уже каких двух улиц. Архитектурной достопримечательности оно никак не представляло. Но через его классы, коридоры и кабинеты прошли такие замечательные люди нашего недавнего литературного прошлого, что, очутись я сейчас в Царском Селе, с таким же трепетом подошел бы к нему, с каким подходил когда-то к зданию пушкинского лицея.
Я был в младших классах Царскосельской гимназии, когда Иннокентий Анненский заканчивал там свое директорское поприще, окончательно разваливая вверенное его попечению учебное заведение. В грязных классах, за изрезанными партами галдели и безобразничали усатые лодыри, ухитрявшиеся просидеть в каждом классе по два года, а то и больше. Учителя были под стать своим питомцам. Пьяненьким приходил в класс и уютно подхрапывал на кафедре отец дьякон. Хохлатой больной птицей хмурился из-под нависших седых бровей полусумасшедший учитель математики, Мариан Генрихович. Сам Анненский появлялся в коридорах раза два-три в неделю, не чаще, возвращаясь в свою директорскую квартиру с урока в выпускном классе, последнем доучивавшем отмененный уже о ту пору в классических гимназиях греческий язык.
Он выступал медленно и торжественно, с портфелем и греческими фолиантами под мышкой, никого не замечая, вдохновенно откинув голову, заложив правую руку за борт форменного сюртука. Мне он напоминал тогда Козьму Пруткова с того известного «портрета», каким обычно открывался томик его произведений. Анненский был окружен плотной, двигавшейся вместе с ним толпой гимназистов, любивших его за то, что с ним можно было совершенно не считаться. Стоял несусветный галдеж. Анненский не шел, а шествовал, медленно, с олимпийским спокойствием, с отсутствующим взглядом. Может быть, в эти минуты он слагал заключительные строки к своему знаменитому сонету:
Так или иначе, но среди смертных Анненского в те минуты не было. В стенах Царскосельской гимназии находилась только его официальная, облеченная в форменный сюртук оболочка.
Стояла революционная зима 1905 года. Залетела революция и в стены Царскосельской гимназии, залетела наивно и простодушно. Заперли в классе, забаррикадировав снаружи дверь циклопическими казенными шкафами, хорошенькую белокурую учительницу французского языка. То там, то тут на уроках лопались с треском электрические лампочки, специально приносимые из дому для этой цели. Девятым валом гимназического мятежа была «химическая обструкция» (так это тогда называлось): в коридорах стоял сизый туман и нестерпимо пахло серой. Появился Анненский, заложивший себе почему-то за высокий крахмальный воротничок белоснежный носовой платок. Впервые он выглядел озадаченным. Как и обычно, был окружен воющей, но очень мирно и дружелюбно к нему настроенной гимназической толпой.