Хождение по мукам - Толстой Алексей Николаевич. Страница 57

В это время до слуха его дошел круглый, глухой звук, точно где-то далеко провалилась земля. Через минуту возник второй такой же вздох ночи. Иван Ильич поднял голову, вслушиваясь. Он различил между этими глубокими вздохами глухое ворчание, то затихающее, то вырастающее в сердитые перекаты. Звуки доносились не с той стороны, куда Иван Ильич шел, а слева, почти со стороны противоположной.

Он пересел на другую сторону канавы; теперь ясно были видны низкие, рваные облака, летящие в небе, грязном и железном. Это был рассвет. Это был восток. Там была Россия.

Иван Ильич поднялся, затянул пояс и, разъезжаясь ногами по грязи, пошел в ту сторону через мокрые жнивья, канавы и полузавалившиеся остатки прошлогодних окопов.

Когда совсем разъяснело, Иван Ильич опять увидел в конце поля шоссейную дорогу, полную людей и экипажей. Он остановился, оглядываясь. В стороне, под огромным, наполовину облетевшим деревом, стояла белая часовенка. Дверь была сорвана, на круглой крыше и на земле валялись вялые листья.

Иван Ильич решил здесь подождать сумерек, зашел в часовенку и лег на зеленый от мха пол, лицом к стене. Нежный и томительный запах листьев туманил голову. Издалека доносились громыхание колес и удары бичей. Эти шумы казались удивительно приятными, и вдруг провалились. На глаза точно надавили пальцами. В свинцовой тяжести сна понемногу появилось живое пятнышко. Оно словно силилось стать сновидением, но не могло. Усталость была так велика, что Иван Ильич мычал, крутя головой, и поглубже зарывался в мягкую бездну сна. Но пятнышко появлялось снова, тревожило, будто что-то случилось, – душа заливалась слезами. Сон становился все тоньше, и опять загромыхали вдалеке колеса. Иван Ильич сел, оглядываясь. В дверь были видны плотные, плоские тучи: солнце, склонившись к закату, протянуло широкие лучи под их свинцово-мокрыми днищами. Жидкое пятно света легло на ветхую стену часовенки, осветило склоненное лицо деревянной, полинявшей от времени Божьей Матери в золотом венчике; Младенец, одетый в ветхие ризки, лежал у Нее на коленях, благословляющая рука Его была отломана.

Иван Ильич перекрестился мелким крестиком и вышел из часовни. На пороге ее, на каменной ступени, сидела молодая, светловолосая женщина с ребенком на коленях. Она была одета в белую, забрызганную грязью, свитку. Одна рука ее подпирала щеку, другая лежала на пестром одеяльце младенца. Она медленно подняла голову, взглянула на Ивана Ильича, – взгляд был светлый и странный, исплаканное лицо ее дрогнуло, точно улыбнулось, и тихим голосом, просто, она сказала по-русински:

– Умер мальчик-то.

И опять склонила лицо на ладонь. Телегин нагнулся к ней, погладил по голове, – она порывисто вздохнула, и слезы полились по ее лицу.

– Пойдемте. Я его понесу, – сказал он ласково. Женщина качнула головой:

– Куда я пойду. Идите с богом одни, пан добрый.

Иван Ильич постоял еще с минуту, дернул картуз на глаза и отошел. В это время из-за часовни рысью выехали два австрийских полевых жандарма, в мокрых и грязных капотах, усатые и сизые. Проезжая, они оглянулись на Ивана Ильича, сдержали лошадей, и тот из них, кто был впереди, крикнул хрипло: – Подойди!

Иван Ильич приблизился. Жандарм, нагнувшись с седла, внимательно ощупал его карими глазами, воспаленными от ветра и бессонницы, – вдруг они блеснули радостно.

– Русский! – крикнул он, хватая Телегина за воротник. Иван Ильич не вырывался, только усмехнулся криво.

Телегина отвели версты за три и заперли в сарае. Была уже ночь. Явственно доносился гул орудийной стрельбы. Сквозь щели был виден тускло-красный свет зарева на востоке. Иван Ильич доел остаток хлеба, взятого давеча с воза, походил вдоль дощатых стен, осматривая – нет ли где лаза, споткнулся на тюк прессованного сена, зевнул и лег. Но заснуть ему не пришлось, – после полуночи где-то неподалеку начали бухать четыре орудия. Красноватые вспышки проникали сквозь щели сарая. Иван Ильич привстал, прислушиваясь. Промежутки между очередями уменьшались, дрожали стены сарая, и вдруг совсем близко затрещали частые ружейные выстрелы.

Ясно, что бой приближался. За стеной послышались встревоженные голоса, запыхтел автомобиль. Протопало множество ног. Чье-то тяжелое тело ударилось снаружи о доски сарая. И тогда только Иван Ильич различил, как в стену точно бьют горохом. Он сейчас же лег на землю, за тюк сена.

Даже здесь, в сарае, пахло пороховым дымом. Стреляли без перерыва, очевидно – русские наступали со страшной быстротой. Но эта буря раздирающих душу звуков продолжалась недолго. Послышались лопающиеся удары – разрывы ручных гранат, точно давили орехи. Иван Ильич вскочил, заметался вдоль стены. Неужели отобьют? И, наконец, раздался хрипло-пронзительный рев, визг, топот. Сразу стихли выстрелы. Рванулось несколько гранат. В долгую секунду тишины были слышны только удары в мягкое, железный лязг. Затем испуганно закричали голоса: «Сдаемся, рус, рус!..»

Отодрав в двери щепу, Иван Ильич увидел бегущие фигуры, – они закрывали головы руками. Справа на них налетели огромные тени всадников, врезались в толпу, закрутились. – Стой, стой, сдаемся! – кричали бегущие... Трое пеших повернули к сараю. Вслед им рванулся всадник, без шапки, со взвившимся за спиною башлыком. Лошадь – огромный зверь – храпя, тяжело поднялась на дыбы. Всадник, как пьяный, размахивал шашкой, рот его был широко разинут. И когда лошадь опустила перед, он со свистом ударил шашкой, и лезвие, врезавшись, сломалось.

– Выпустите меня! – не своим голосом закричал Телегин, стуча в дверь. Всадник осадил лошадь:

– Кто кричит?

– Пленный. Русский офицер.

– Сейчас. – Всадник швырнул рукоять шашки, нагнулся и отодвинул засов. Иван Ильич вышел, и тот, кто выпустил его, офицер дикой дивизии [123], сказал насмешливо:

– Вот так встреча!

Иван Ильич всмотрелся:

– Не узнаю.

– Да – Сапожков, Сергей Сергеевич. – И он захохотал резким, хриплым смехом. – А хорошее было дело, черт возьми! Жаль – шашку сломал.

XXX

Последний час до Москвы поезд с протяжным свистом катил мимо опустевших дач; белый дым его путался в осенней листве, в прозрачно-желтом березняке, в пурпуровом осиннике, откуда пахло грибами. Иногда к самому полотну свисала багровая, лапчатая ветвь клена. Сквозь поредевший кустарник виднелись кое-где стеклянные шары на клумбах, в дачных домиках – забитые ставни, на дорожках, на ступенях – покров из листьев.

Вот пролетел мимо полустанок, где два солдата с котомками, разинув рты, глядели на окна поезда, и на скамье в клетчатом пальтишке сидела грустная, забытая Богом барышня, чертя концом зонтика узор на мокрых досках платформы. Вот за поворотом, из-за деревьев, появился деревянный щит с нарисованной бутылкой – «Несравненная Рябиновая Шустова» [124]. Вот кончился лес, и направо и налево потянулись длинные гряды бело-зеленой капусты, у шлагбаума – воз с соломой и баба в мужицком полушубке держит под уздцы упирающуюся сивую лошаденку. А вдали под длинной тучей уже видны были острые верхи башен и высоко над городом – пять сияющих луковиц Христа Спасителя [125].

Телегин лежал в вагонном окошке, вдыхая густой запах октября, запах листьев, прелых грибов, дымка от горящей где-то соломы и земли, на рассвете хваченной морозцем.

Он чувствовал, как позади осталась трудная дорога двух мучительных лет, и конец ее – в этом чудесном, долгом часе ожидания. Иван Ильич рассчитал: ровно в половине третьего он нажмет пуговку звонка в той единственной двери, – она ему представлялась светло-дубовой, с двумя окошечками наверху, – куда он притащился бы и мертвый.

Огороды кончились, и с боков дороги замелькали забрызганные грязью домишки предместий, грубо мощеные улицы с грохочущими ломовыми, заборы и за ними сады с древними липами, протянувшими ветви до середины переулков, пестрые вывески, прохожие, идущие по своим пустяковым делам, не замечая ни гремящего поезда, ни его – Ивана Ильича – в вагонном окошке; внизу, в глубину улицы побежал, как игрушечный, трамвай, из-за дома выдвинулся купол церковки, – Иван Ильич быстро перекрестился, – колеса застучали по стрелкам. Наконец, наконец, после двух долгих лет, – поплыл вдоль окон асфальтовый перрон московского вокзала. В вагоны полезли чистенькие и равнодушные старички в белых фартуках. Иван Ильич далеко высунул голову, вглядываясь. Глупости, он же не извещал о приезде.