Вниз по Уралу - Толстой Алексей Николаевич. Страница 16
— Вправо! Не-ет, левей тащите!
Я его осаживаю:
— Не забудьте, вчера Константин Алексеевич тетерева убил, а вы просалачили.
Он, восседая в лодке, гордо отвечает нам, водным труженикам:
— Я не гонюсь за количеством убитой дичи. Я охотник качества.
Довольна я была, что при посадке мокрая Грайка плюхнулась на него. Посидел, когда мы ходили, получай свою порцию мокроты. Так, все по пояс мокрые, голодные, поплыли мы дальше. Вдохновленный своей вороной, Валерьян Павлович краснобайствовал и убедил всех проплыть дальше, к гусиным пескам. Гуси — основное наше вожделение. Одну партию мы проморгали в час охотничьих рассказов. Проплыли мимо, они взлетели позади и, погогатывая, унеслись длинной крылатой лентой высоко и далеко. С того дня каждую ночь кто-нибудь из охотников видел тревожный сон про гусей. Определяя, что мы часа через два будем у песков, где гусиная сидка, где их «тысячи», муж мой ссылался на илецкого начальника милиции, знающего Урал до Гурьева как свои пять пальцев. Я глубоко вздохнула. По моей далеко не безосновательной догадке, этот начальник милиции — существо мифическое. Религиозный дурман — опиум для нас. Его главный правоверный, видевший его в яви, раз десять уже заставлял нас причаливать к будто бы указанным начальником по карте местам. Не видали мы там даже гусиного помета в утешенье. Вера заразительна. Опять охотники сдались. Плывем с урчаньем в животе, с голодной слюной во рту. Уже выстывает день, солнце близится к закату. Подходящих к описанию песков нет, и яры не на месте. Не то карта врет, не то Валерьян Павлович плохо понял этого самого, прости господи, начальника. Наконец команда взбунтовалась:
— Даешь берег!
Мы всегда долго спорили из-за того, где причалить. Трое охотников — двустрастны. Они и рыболовы. Константин Алексеевич — когда как. Двое — однолюбы. Иногда троим кажется стоянка хорошей для рыбалки, четвертый мямлит, двое не находят возможным увидеть здесь какую-нибудь дичь, нет большинства голосов. На этот раз, как всегда при затянувшемся споре, вдруг вспоминают обо мне:
— Пусть она скажет, где ей удобнее доставать воду и чистить сковородки.
Зачастую я упиваюсь своим преимущественным голосом, дипломатничаю, долго размышляю, но сегодня не до того. Так проголодались, что в спорах спешно жуем сухой хлеб. А его мало. До станицы нигде не добудешь. Срочно необходим приварок. Останавливаемся на компромиссном пункте между спорными. Отсюда недалеко до яра, под которым обязательно водятся сазаны. Близко и кустарник и лесок, — должна быть дичь. Место для стоянки низкое, песок, но над ним невысокий взъем с кустами. Шумно причаливаем, и вдруг Валерьян Павлович шипит, пыхтит, волнуется всей спиной. Увидала и я. Наученная горьким опытом, не кричу «тише», только, беззвучно широко разевая рот, дико вращаю глазами. В кустах пухлыми неприметными комочками — затаившиеся куропатки. Выстрел, другой, третий, пятый, шестой, пальба. Фршш! — серые птички взлетают, улетают, падают. Их было много, — наверное, несколько знакомых домами семейств любовались закатом. Убито пять штук. Три прежних, — есть обед. Забыты и непросохшая одежда, и позорные промахи, и даже «королевская ворона». Я щиплю куропаток. Мужчины несут хворост, разводят костер, ставят палатку. Все в самом срочном порядке. Скорей, скорей, пока еще половина солнца видна на горизонте, наверх, в кустарник, в лесок за куропатками! Пятеро, забрав и Грайку, уходят. Шестой с удочками — на сазанчу. Я остаюсь одна. Прохладный осенний вечер кроткими тенями прикрывает лес на противоположном берегу. Уже не блестят рыжие засыхающие листья, желтый песок под ногами становится смуглым, ощутителен холод от посеревшей реки. Ветви дальних кустов сливаются в одну темную купу. Но так свеж воздух, столько мудрого спокойствия в тихом небе, что не страшен уход ясного дня. Беззлобно, так же легко, как наплывают, густеют вечерние тени, вспоминается прожитая жизнь, отдыхает в миролюбии сердце. На сковородках шипели, жарились куропатки, на перекладине вскипал чайник, из отдаленья доносились выстрелы, тело отдыхало от долгого сиденья в лодке; все так хорошо, благополучно. И надо же… Ветерком донесло глуховатое, далекое «Го-го-го!..» Гуси! Гогочут гуси. Я вскочила, как ошпаренная кипятком. Гогочут, «проклятые», гогочут, желанные! О-ох! Все ближе, ближе. Летят сюда, а на стану ни одного стрелка! Лежит запасное ружье, но ведь я же не практик, я теоретик. О-ох! И вот над станом, низко, вижу, вижу вытянутые в полете ноги, кажется мне, — над самой, над самой палаткой черная гогочущая линия. В ряде по одному. В перепуге от восторга я кидаюсь вверх, кричу:
— Эй, эй, где вы!.. Охотники, Валерьян!.. Гуси! Костя, гуси!
Вдруг не услышат, вдруг не увидят, куда улетают долгожданные птицы. Я карабкаюсь выше, ору:
— Гу-уси, гу-уси!
Голые колени изодраны в кровь, взбираясь, я больно ушибла руку, но я уже вверху, бегу, кричу. Ни выстрелов, ни отклика. Не видно в вышине гусей. Гоготанья их уже не слышно. Я задохнулась от карабканья в гору, от бега, приостановилась перевести дух и вспомнила: а стан-то бросила без призора!
Место безлюдное, с реки могут подплыть бакенщики; они ничего не тронут, позовут нас, но куропатки, куропатки! Остались на жарком огне. Да. Опасенья были не напрасны. Обуглившиеся останки, черный прах куропаточий — вот наш обед. Что мне будет от шестерых голодных охотников?! Вот уж, поистине, не лови гуся в небе, жарь готовых куропаток!
Я не знаю, может быть, хладный мой труп плавал бы сейчас безнадзорным по Уралу, если бы не выручил меня рыболов. Брат моего мужа, глубокоуважаемый деверь Василий Павлович, с того дня для меня — один из замечательных людей эпохи. Ухитрился же как раз в такой опасный момент моей жизни принести рыбы. Он был счастлив, оттого великодушен, не ругался, сварил уху сам. Дело в том, что охотники бредили во сне гусями, а рыболовы — сазанами. И Василий Павлович «заводил» одного до одури, большого, кило на четыре, и поймал. Золотисто-чешуйный лупоглазый красавец трепыхался на веревке в воде. Удачливый рыбак во время варки ухи раз пять ходил любоваться добычей, поправлять прикол. Уха и готовый наутро сазан спасли меня от кары за кремацию куропаток. Правда, зато охотники взвалили на мою ответственность гусей. Сами их на стану не дождались, а я виновата. На принесенных куропаток они даже не смотрели. Наевшись, принялись стонать, как молящиеся в синагоге:
— Гуси! Гуси! Гуси!
Муж, качая головой, озирая меня с ног до головы изничтожающим взглядом, скорбно повторял:
— И зачем ты на свете живешь? Ну чего ты стоишь, если стрелять не умеешь? Тут бы стрелять, а она орет благим матом! Почему ты хоть не попробовала, не стреляла?
На практике я, по совести сказать, даже не знаю хорошенько, что оно там нажимается у ружья, чтобы стреляло. Другому посоветовать могу, теорию знаю. Но сама… Едва ли вышла бы польза какая от моего выстрела. Все-таки я умно отвечаю моему мужу:
— Видишь ли, я боялась снизить. Я соображаю, а они не ждут, летят. Улетели!
На сазана любовались и поодиночке, и все скопом, пока ночь не покрыла темнотой победы и пораженья истекшего дня. Снизошла она, многозвездная, светлая и холодная. Калиненко и Павел Дмитриевич на вокзале удостоились шумного одобрения за свой легкий багаж. За возношенье, за хвалу теперь расплачиваются. Ночами их плохо греют байковые легонькие одеяльца. Остальные — каждый — захватили по ватному. В эту ночь я спросонок слышала, как, пристукивая зубами, Павел Дмитриевич жалобно будил Василия Павловича:
— Вася, а Вася! Вася, проснись!
Тот сердито заворчал:
— Чего тебе надо? Ну? Чего спать не даешь?
— Вася, нет ли у тебя какой-нибудь тряпочки?
— Ка-какой тряпочки? Обалдел?
— Озяб я, Вася! Прикрыться…
Василий Павлович ведь сегодня поймал сазана, он добр. Он прикрыл иззябшего своим одеялом.
Перед рассветом загудели берега, зашумела волна. Шел пароход. Громкое шествие цивилизации по безлюдному, глухому простору разбудило и нас. Слышно и видно было пароход издалека. Виден был свет прожектора, щупающий бакены, мели и берега. Мы успели разжечь костер в ожидании парохода. Прошел «Чапаев» близко мимо нас, осветив лучом прожектора группу отважных путешественников у костра. Мы все старались казаться красивей, как перед аппаратом фотографа. Пароход прошел, оставив после себя еще длительное беспокойное ворчанье воды. Уходя спать в палатку, мы самодовольно переговаривались: