Юмор серьезных писателей - Достоевский Федор Михайлович. Страница 38
Видя странные наклонности дочери и воспользовавшись общим затишьем, вызванным оккупацией германскими войсками губернии, где находились оба имения, Асенька решила свадьбы не откладывать. Валентин Аполлонович участвовал в шитье подвенечного платья и не раз кокетливо примерял его, украшая свою алую лысину снежным флердоранжем. Скромный по природе правовед усиленно штудировал сочинение доктора Штрауса «Советы молодому мужу». Совсем иначе готовилась к торжественному дню Женя. Последнее время она вела себя отменно и никогда не забывала покраснеть при встрече с женихом. Время от времени, куря тихонько на скотном дворе пенковую трубку, к которой Женя, увы, пристрастилась, она перед свиданием с правоведом съедала не менее полуфунта мятных конфет. За два дня до свадьбы под видом меланхоличной прогулки она отправилась в деревню Ломач, расположенную в трех верстах от Лирова, и легко разыскала там рябого «товарыша». Беседа носила задушевный характер, но содержание ее осталось никому не известным.
Наступил прекрасный час венчания. На традиционные вопросы о согласии правовед, вспомнив сочинение доктора Штрауса, восторженно ответил:
— О, еще бы!..
Женя ничего не ответила, только вытащила из кисейного корсажа огромный фуляровый платок табачного цвета и громко высморкалась. Все были растроганы, а с Валентином Аполлоновичем приключилась даже легкая истерика.
По настоянию родителей Жени молодые остались в Лирове. Вечером Валентин Аполлонович исполнил для них романс на слова Дельвига, дал Жене несколько материнских наставлений и с большой свечой отправился лично проводить молодых в спальню. После этого старики, вместо того чтобы спать, занялись в столовой — Валентин Аполлонович гаданьем: кого ему пошлет господь — внука или внучку, а Асенька подсчетом расходов по ремонту закуток для трех боровов.
Комната молодых выходила прямо на балкон. Подумав о докторе Штраусе, правовед погасил большую свечу и прошептал:
Кошечка!
Женя ласково отозвалась:
— Котик!
После чего кошечка сказала мужу, чтобы он ложился, она же придет к нему через несколько минут. Правовед послушно разделся и закрыл глаза. Впрочем, глаз он мог и не закрывать, так как в комнате было совершенно темно. Четверть часа спустя он вздрогнул от нежного прикосновения, вскочил, страстно прижался и дико, нечеловечески закричал. В одной рубашке выскочил он на балкон и продолжал испускать отчаянные вопли. Вслед за ним проскользнул осторожно рябой «товарыш» и быстро скрылся среди деревьев парка. На крики прибежали перепуганные родители, не закончившие ни гаданья, ни подсчетов. Правовед, забыв о своей природной скромности, кинулся на Асеньку и даже лягнул ее своей тощей ножкой.
— Вы меня обманули! Вы меня женили на мужчине! Я этого не допущу! Теперь вам не большевики! Я подам заявление в Центральную раду!
Валентин Аполлонович упал без слов на пол, а когда ему дали понюхать соли, пропищал:
— Проклятый Кеволе! Где его трубка?..
Но трубки уже не было в Лирове. Она дымилась в зубах молодого человека, пробиравшегося лесом к советской границе.
Через неделю в Курске появился молодой комиссар наружности весьма боевой, Евгений Валентинович Кискин. На местных жителей он произвел сильное впечатление как двумя дюжинами пулеметных лент, которыми был обмотан с головы до ног, так и мандатом, напоминавшим простыню. Среди многих других пунктов в мандате значилось, что товарищ Кискин имеет право реквизировать свободные танки, брать на учет туалетные принадлежности, привлекать епархиалок к отбыванию воинской повинности по производственной программе и арестовывать японских шпионов, находящихся как в городе Курске, так и в Курском уезде.
Товарища Кискина неизменно сопровождала делопроизводительница музыкальной секции Наробраза Эмма Кацельпуп. Присутствие ее явно угнетало комиссара, но страсть оказалась сильнее страха перед двумя дюжинами пулеметных лент, которые товарищ Кискин грозил пустить в ход, и Эмма с каждым днем делалась все настойчивей. Обыватели серьезно спорили меж собой, кем она является — танком, епархиалкой, японским шпионом или туалетной принадлежностью, но Эмму Кацельпуп подобная классификация мало интересовала. Решившись, храбрая делопроизводительница проникла в седьмое советское общежитие, где товарищу Кискину была предоставлена комната, примерно около трех часов ночи, показав часовому вместо предписания об обыске тетрадку нот, скрепленную если не казенной печатью, то сотней рассыпных папирос. Товарищ Евгений мирно лежал на кровати, куря свою трубку. Эмма Кацельпуп вбежала в комнату, замкнула крючком дверь и упала на грудь комиссара, томно подвывая:
— Не гони меня, о мой красный Нарцисс!
Через минуту все седьмое общежитие проснулось от звериного вопля. На лестнице Эмма Кацельпуп, вцепившись в коменданта, кричала:
— Вы понимаете, товарищ, что разбиты все мои идеалы! Как я могла предположить, — он же курил трубку! Я оскорблена! Трижды оскорблена: как сознательный работник, как женщина, как грядущая мать!..
Когда первая суматоха улеглась и рыдающую Эмму Кацельпуп отвезли, не понимая темного значения ее слов, в родильный приют, товарищ Кискин счел благоразумным покинуть седьмое общежитие. Крайне взволнованный происшедшим и даже уязвленный в своих целомудренных чувствах шестнадцатилетней девицы, товарищ Кискин забыл на кровати трубку.
Утром произошел ряд непредвиденных событий. Освободившуюся комнату Кискина предоставили только что приехавшему в Курск скромному делегату народных учителей Попко. Надо отметить, что Попко был человеком чрезвычайно деликатным, сомневающимся абсолютно во всем: в погоде, в существующем режиме, в господе боге, а пуще всего в самом себе. Попко вечерами донимал свою супругу совершенно исключительными вопросами. Начиная по-человечески: «Который час?» или «Какое сегодня число?» — он быстро доходил до мистики: «Скажи, Манечка, я твой муж или нет?», «Скажи, деточка, как по-твоему, я факт или только твой сладкий сон?», и так далее, пока утомленная Манечка не принималась хлестать его вялые бабьи щеки сухой таранью, вызывая на них румянец младенца.
Вот этот Попко, приехав в Курск и растерявшись на вокзале до того, что отправился к коменданту станции проверить, действительно ли он — Попко, а этот город — Курск, по милости судьбы получил ордер на половину комнату Кискина в седьмом общежитии. Усталый Попко тотчас вытащил инструкцию, гласившую о том, что он должен делать и чего делать не должен, прочел ее дважды, а прочитав, заметил на второй пустовавшей кровати пенковую трубку. Так как в инструкции трубку курить не запрещалось, Попко робко набил ее своей махорочкой и затянулся. Тогда Курск, комната, его собственные ноги потеряли всякие следы очевидности, и Попко, одурев, задремал, не выпуская из зубов трубки.
В это время Эмма Кацельпуп, освобожденная из родильного приюта, носилась по городу с дикой жаждой мести. Воистину это была роковая женщина. В различных учреждениях она требовала, чтобы товарища Кискина арестовали как самозванца и субъекта, явно примазавшегося к революции. После долгих увещеваний младший комиссар уголовной милиции Гогоченко, подумав, что человек, скрывающий свой пол, по теории вероятности скрывает и нечто иное, как-то: бриллианты или, на плохой конец, серебряный портсигар, отправился в седьмое общежитие, сопровождаемый двумя милиционерами. Увидев бабьи вялые щеки Попко, не освеженные прикосновением сухой тарани, Гогоченко в упор спросил:
— А вы кто такой, товарищ, будете?
Попко, сомневающийся вообще, а после трубки, одурманившей его, тем паче, робко ответил:
— Кажется, командировочный Попко.
Гогоченко, почуяв правильность показаний Эммы Кацельпуп, грозно рявкнул:
— А ты собственно говоря, товарищ или баба?
— Может, и баба, — вздохнул печально Попко. — Манечка меня часто зовет «бабой».
Гогоченко приказал немедленно двум милиционерам отвести Попко в губернскую тюрьму.
— Товарищ комиссар, а в какую, в женскую, что ли? — спросил особенно исполнительный милиционер.