Юмор серьезных писателей - Достоевский Федор Михайлович. Страница 73
Недавно еще в одном особнячишке на Остоженке провели электрическое освещение. С неделю прошло — и начало вонять. Бились, бились — не понять откуда, а тянет. Позвали санитарную комиссию. Она: «Ага», и — прямо к помойной яме. Но — в порядке. Фановые трубы — им и бог велел несколько пованивать. «Все равно, — комиссия говорит, — мы вас оштрафуем». — «Да за что?» — «За уклон». Насилу от нее отругались. И уж потом только старица одна забрела на кухню чайку попить, узнала про домовую беду и за небольшое вознаграждение обшептала весь дом. «Это, — говорит, — они гниют. Ничего, потерпите, скоро дух кончится». Так по ее словам и вышло.
Короче говоря, если кто и встречал чертей за последние времена, то разве пьянчужка какой-нибудь мокрый. Свидетельства были: в Гранатном переулке ходил «не наш», под Крещенье в полночь, и не в лунной тени, окаянный, под белыми деревами, а посреди переулка: ноги жилистые, хвост петлей, как у обезьяны, так и хрустит гусиными лапами по снегу. Одного мещанина до того напугал — тот валенки скинул и бежать, шапку бросил, летел — вскрикивал до самой Нижней Кисловки. Словом, черти — сплошной продукт невежества. Ими теперь малого ребенка не напугаешь.
Вот обмолвился ребенком, а вышло не в стиле эпохи. В прошлую субботу иду с веником из бани, винограду купил сто пятьдесят граммов, ем на морозце с большим удовольствием. А проходить мне мимо стройки, где асфальтовые котлы стоят. Только поравнялся — выпрыгивает из котла малый ребенок, черный, страшный, да не один… Окружили, в лицо фыркают, виноград, веник отняли, варежки сдернули. Я отбиваюсь: «Ах, ах!» — а их уже и нет никого. Хорошо, что я материалист, а напади они на старушонку какую-нибудь с предрассудками — пойдет гулять молва по Москве, что на Нижней Кисловке — черти.
Вы, пожалуй, и книжку готовы бросить: охота, в самом деле, разговаривать про чертей! Нам хорошие работники нужны. Вот предмет для рассказа! Успокойтесь, я к этому и гну. А черти здесь очень даже при чем.
Один человек, не то чтобы какой-нибудь сморкун, а просто отличный молодой человек завидной наружности приехал в Москву с самыми лучшими намерениями: поступить в вуз. «Хуже позора нет, как невежество, — говорил он. — Черепушку себе разобью, навоз буду есть, а своего добьюсь».
Слова и намерения хороши. Но пока что, за недостатком материальных средств и жилой площади, ютился он до середины сентября в Сокольиичьем парке под деревами. Просыпался с зарей, умывался росой, питался исключительно, благодаря своей прекрасной наружности, у моссельпромских продавщиц, при лотках. Подойдет в накинутом на плечо полушубчике, поздоровается безо всякого нахальства, непременно обратит внимание на какое-нибудь мелкое обстоятельство и так, с шуточками, бойко и весело, заговорит лоточницу, — ну, просто свой человек, и смешно, и его жалко, распахнется у нее рабоче-крестьянское сердце: «Нате, — сунет ему калач, колбасы, — потом отдадите, проходите, гражданин».
С первыми заморозками попробовал он ночевать на вокзалах — нельзя, суетливо. Пошел в ночлежку. Там воры, налетчики, шпандыри до шести утра делят фарт, сговариваются о делах, тренируют малолетних, в девятку режутся, нанюхиваются кокаином. В седьмом часу расходятся по городу к марухам — спать.
К просвещению они все относились свысока и, когда увидели, что молодой человек воровать не интересуется, стали его бить и били три ночи подряд. Пришлось податься из ночлежного дома.
А осень стояла студеная. Стало ему трудно — вот-вот уж готов был черепушку себе разбить. Выручил случай.
Стоял он вечером на перекрестке, задумался. Задумаешься! От осенней сырости моссельпромские лоточницы стали неподатливы, злы. Ночевать негде. Около остановился толстомордый, бритый гражданин в каракулевом картузе и сел задом на палку.
— Паразиты, вы куда бежите? — обратился он к двум трепушкам, мокрым девицам с красными носиками. Трепушки сразу остановились, заспешили.
— Нэпман, послушайте, идемте с нами…
— Крафный купец, идемте ф нами.
Под гражданином трещала палка, он пялился, косился, — трепушки ему не понравились, обругал их, пошел, покачиваясь. Они остались, только пошмыгивали. Дождь хлестал в коленки. Одна сказала:
— Хоть сдохни, не фартит.
Другая:
— Мордами не выфли. — Посмотрела на молодого человека и попросила папироску. Он ответил сколько мог бойко.
— Три дня не ел, ночевать негде. А между тем, завести меня в пивнушку, предложить порцию сосисок, бутылку пива — более веселого кавалера не можете себе представить.
Трепушки стали совещаться. Самим тоже хотелось погреться, с мужчиной было надежнее, в смысле красноголового, и они сказали молодому человеку:
— Хорошо, гражданин, мы вас угощаем, берите Дуньку под руку, идите, ничего не бойтесь.
В пивной — в теплоте, под гармонью — душевно разговорились. Трепушки деловито рассказали про то, как потеряли невинность, жаловались на нэпманов: подавай им теперь заграничный шик, а чума его знает, какой шик за границей!
Молодой человек в свою очередь открыл им, что его зовут Иван Иванович Гирькин, из Кашинского уезда, что грамоте научился он в Красной Армии, потом действовал самоучкой. «Навоз буду есть, черепушку разобью, а своего добьюсь — получу образование», — сказал он трепушкам.
Они стали его жалеть, охали.
«Мне, — он сказал, — главное — до жилой площади добраться, хотя бы вот с этот стол, а есть я навоз буду». Они заказали ему еще полпорции сосисок. Ну, как помочь?
— В коты ведь вы не пойдете? — спросила одна.
— Ни под каким видом.
Другая сказала:
— Есть одна комната на Малой Якиманке, только там надо жениться.
— Жениться? Эге. А невеста очень страшна?
— Наоборот, замечательно красивая. Только с придурью.
— А именно, какая придурь?
— Сами увидите.
Оказалось, трепушкина двоюродная сестра жила в том доме на Якиманке домашней работницей. Решили. Ивану Ивановичу туда идти, отнести работнице поклон и тут же добиться знакомства с невестой-вдовой.
— Ваше дело — увидать вдову, дальше она сама зубами вцепится.
Трепушки повели Гирькина к себе ночевать. За месяц жизни в Сокольниках ему ни разу не привелось помыться, поэтому наперед они велели ему пойти в баню, выдали пятиалтынный и для страха отобрали у него трудовую книжку. Покуда он мылся, одна трепушка дожидалась на улице, другая сбегала к подруге, гулявшей с одним вором, и принесла штиблеты и брюки, взятые у вора на подержание: «Вдове показаться».
Душевные оказались трепушки, себя не жалели, вошли в положение человека. Даже за ночь простирали ему исподнее.
Утром он побежал на Якиманку и постучался у деревянного домика на черном ходу. Отворила домашняя работница лет восемнадцати, такая сердитая, что Гирькин едва не упал духом. Была она стриженная по-модному, но в валенках и в нагольном, кавалерийского покроя, полушубке, изо всей силы перепоясанная ремнем.
— Куда лезете, чего надо? Не хватайтесь за дверь! — закричала она на Гирькина.
— Извините, я поклончик принес от Дуни.
— От Дуньки поклонов не принимаю, она — паразит.
— Извините, товарищ, ваше имя?
— Варвара. Ну?
— Товарищ, вы политически несознательны: Дуня, ваша двоюродная сестра, не паразит, но продукт неизжитого быта.
Варвара ничего не ответила. Пропустила Гирькина на кухню, принялась мыть, шваркать вдовью посуду. Гирькин отрекомендовался, объяснил свое социальное положение и откровенно рассказал истинную причину своего появления на кухне. Варвара стала улыбаться, — хороши у нее были зубы. Сама — ловкая, как молния, кидалась по кухне.
— Мешать вам не буду, — сказала Варвара, — эта моя труперда хоть на что-нибудь пригодится. Чем без толку чаем надуваться, пускай использует себя на образование порядочного пролетария.
В это время ленивый голос позвал из комнаты. Варвара крикнула:
— Не глухая, не орите.
— Варвара, неси самовар, — позвала вдова.
— Сказано — не могу.