Сегодня и ежедневно. Недетские рассказы - Драгунский Виктор. Страница 12

– Сходим постучимся, – сказал Лёшка. – Чем зябнуть, все лучше.

Он двинулся к двери. Я пошел за ним.

– А ты посиди, – сказал Лёшка, не оглядываясь, – чего тебе-то. Я все сделаю.

– Я с тобой, – сказал я.

Мы пошли по узкой невидной тропке, по застывшей, сцепленной крепким заморозком земле. Было еще темновато, и, хотя брезжило утро, казалось, что это сумерки и скоро настанет вечер. Деревня была голая и грязная, как немытая ладонь, вся какая-то пустая. Безрадостно было идти по ее неприветным улицам.

Дома были какие-то полуслепые, и по Лёшкиной походке я видел, что ему неохота идти и проситься на ночлег ни в один из этих домов.

– Пойдем туда, за речку, через мост, – сказал он.

Мы спустились и пошли через мостик, ветхий, пугливо вздрагивающий под нашими шагами, потом поднялись в гору. Здесь у домов не было даже палисадников, ограды дворов сплетены черт знает из чего – из веток, из палок с надетыми на них ржавыми банками, из обрезков старой кровли, разноцветных тесинок, хвороста и прочего барахла.

– Бедность, – сказал Лёшка пригорюнившимся голосом. – Бедность, куда там. Толканемся сюда?

Я кивнул. Дом был серый, старый, с похилившейся набок крышей, похожий на больного человека, которому уже трудно держать голову прямо. В окнах мелькал слабый огонек; видно, хозяйка встала спозаранку и теперь растапливала печь.

Лёшка взошел на крылечко и постучал. Дверь открылась. Лёшка сказал:

– Баушк, мы хочем у тебя ночевать.

Она сказала:

– А вас сколько?

Лёшка сказал:

– Ну, пятеро! Не замерзать же в сарае!

– Вы московские, что ль, ополченцы?

– Ну да.

– Прямо не знаю. Не знаю и не знаю. Изба-то махонькая, кроватев нету.

– Мы на полу, что вы, баушк.

– Было бы тепло, – сказал я.

– Топить-то мы топим…

– И мы когда дров притащим, – сказал я.

– Мы каждый день будем таскать, – сказал Лёшка. – Ведь мы из лесу ходим. Насчет дров не сомневайтесь, баушк.

– Прямо и не знаю. Тесно уж очень. А люди, видать, хорошие.

– Мы очень хорошие, – сказал Лёшка. – Мы платить будем вам, баушк, у нас деньги есть.

– Деньги – это не надо, – сказала она. – Стесняюсь я, плохо вам будет у нас. Ведь нас трое. Да вас вон сколько – пять душ!

– В тесноте да не в обиде. Верно, баушк?

– Это-то верно, – сказала она, и мне послышалась какая-то невысказанная обида в ее голосе.

А Лёшка пошел с козыря:

– Мы вашей внучке сахарку будем давать, баушк.

– А когда придете-то? – сказала она. – Я полы вымою. А так у меня мальчик, Васька, есть, ему если только сахарку, а внучек нет никаких…

– Мы вечерком придем, – сказал Лёшка. – Вы только нам соломки натаскайте. Как стемнеет, мы придем.

– Ну, я буду в ожидании, – сказала старуха и протянула Лёшке руку, – ребята вы больно участливые.

– До свиданья, – сказал я.

– Спасибо, баушк, – заключил Лёшка.

– Да не зови ты меня баушкой, – вдруг встрепенулась старуха. – Какая я баушка, я хозяйка, а не баушка. Это я неприбранная, утрешняя, вот тебе и мнится все баушка. Я еще хоть куда!

Она улыбнулась тихо и несмело.

– Вы зовите меня теткой Груней, – сказала она, вдруг повеселев. – Ну, а вас как?

Мы назвались ей поочередно, и она сказала:

– Очень приятно…

Еще раз простившись, мы ушли. Несколько минут мы шли молча, а когда сбежали к мостику, протопали по нему на штабную сторону и пошли потише, я сказал:

– До свиданья, баушк. Спасибо, баушк. Уж вы как-нибудь, баушк! Верно, баушк! Мы, баушк, да вы, баушк.

Лёшка схватился руками за живот, остановившись у края дороги, согнулся в три погибели.

– Сдохну! – закричал он. – Сейчас лопну! Ой, перестань!

– Что с вами, баушк? – сказал я.

– Замолчи! – орал Лёшка. – Умру! Я, говорит, еще хоть куда!

– Я вас не понимаю, баушк.

– Перестань! – застонал Лёшка. – Ведь я подольститься хотел, повежливей чтоб выходило, понял, нет?

– Понял, баушк.

– Ой! – И Лёшка снова схватился за живот.

Наконец, отдышавшись, мы пошли с ним дальше.

– Устроились все же, – сказал Лёшка. – Теперь в тепле будем, а это, брат, великая вещь. Возьмем Серёжку, Степан Михалыча и Тележку, напишем на доме: второе отделение второго взвода – и ура.

Я сказал:

– Надо бы Геворкяна к нам и еще казаха.

– Ага, – сказал Лёшка, – обязательно. И Фролова бы хорошо, и хворого этого, как его, забыл фамилию…

– Киселёв, – сказал я.

– Во-во. Его, – сказал Лёшка. – И еврея этого, что баб любит, хороший мужик, и пожарника, конечно, Хомяка.

– Давай, давай, – сказал я, – будем жить в одном доме тыща человек.

– А хорошо бы, – засмеялся Лёшка. – Я согласен. Гляди-ка!

Он показал пальцем в проулок. Там стояла замурзанная деревенская лошадка ростом с небольшого ослика, а за ней, на земле, лежала телега, груженная бревнами. Телега лежала на боку, и, видно, бревна были увязаны ладно, по-хозяйски, потому что они не рассыпались, а только съехали набок и своею тяжестью перевернули телегу. Простоволосая девчонка в клочковатом полушубке пыталась поставить телегу на колеса. Она кричала на лошадь свирепым мужичьим голосом:

– P-разом! Давай! Ну, господа бога, давай же!

Лошадь корячилась задними ногами, тужилась, отставляя репицу, девочка налегала ключицей, а телега, конечно, оставалась на месте. Я пошел в проулок к этой девчонке, и Лёшка пошел за мной. Мы подошли поближе. Девочка разогнулась, обернулась к нам лицом, и тут у меня похолодело в груди. Передо мной в стареньком рваном полушубке стояла васнецовская Алёнушка. В руках ее был кнут, и она тяжело дышала, платочек висел на шее, держась одним концом. Так вот она какая стала, когда подросла! Мастер, написавший ее у ручья, наверно, не знал ее дальнейшей судьбы, вот почему так задумался он вместе с нею тогда. Теперь Алёнушка уже заневестилась, ей можно было дать на вид лет шестнадцать, и как же была она красива, передать нельзя! Увидев нас, она перевела дыхание, поправила платочек и сказала хрипловато и дерзко:

– Давай, помогай, кавалеры!

Мы поставили ее телегу на колеса. Когда ставили, я видел рядом со своей Алёнушкину руку, озябшую и красную и такую удивительно маленькую. Мы все кричали на бедную коняшку, и Алёнушка кричала что-то дикое и устрашающее.

Потом она поправила волосы и сказала:

– Ай да мужики! Что значит мужики-то… Плохо бабам без мужиков!

Лёшка сказал строго:

– Тебе сколько лет?

Она удивилась.

– А тебе на кой?

– Больно ругаться здорова. Не дело.

Она отвернулась и сказала, уставившись в забор:

– Это я без души и мысли. От тягости. А тебе не нравится – вали отсюдова.

Я сказал:

– Как вас зовут?

Она обернулась и посмотрела недоверчиво.

– Дуня. Табариновы мы.

Я протянул ей руку, и она тотчас, улыбаясь, протянула мне свою озябшую, маленькую ручку.

Я сказал:

– Мы теперь у тети Груни будем жить.

– За речкой?

– Да.

– Там тише…

– Вот и хорошо.

– Кто как любит…

– Верно.

– Ну что ж. Спасибо.

Она взялась за вожжи.

– Не стоит, что вы. Увидимся?

Она снова посмотрела удивленно.

– А у вас есть желание?

– Есть.

Она ответила:

– Было бы желание, а там, бог даст, увидимся…

Она задергала вожжами, закричала на лошадь, быстро глянула на меня из-под шелковых, небывалых ресниц и пошла за лошадью, пошла такая маленькая и такая гордая и сама по себе. Только она уже не ругалась больше, нет, она только помахивала своим умилительным кнутиком. А я остался и не мог двинуться с места, а рядом со мной стоял Лёшка, и, наверно, у меня был не совсем обычный вид, потому что Лёшка вдруг толкнул меня и окликнул испуганно:

– Ну? Ты что? Окаменел, что ли?

12

Как только мы с Лёшкой пришли, товарищ Бурин, наш командир, собрал нас всех, построил и сказал:

– Наступает зима. Вот. Чего же ожидать? Безусловно, холода. Переходим, значит, на зимнее положение. Уже договорились: спать будем в домах. Теперь новые распоряжения: побудка устанавливается в четыре утра. Перекуры – это бич. Сокращаем перекуры с десяти минут ежечасно до пяти. Обед – час. Много. Полчаса. Из этого приказа мы видим о том, что рабочий день выигрывает сами считайте насколько. Чем вызывается? Последним напряжением. Прёт, бл…га. Так что надеюсь на вас.